Страница 2 из 77
II
Иван, которого записали по имени отца Осиповым, хотел стать только вором, только разбойником. Как вошёл в возраст и начал думать о жизни и о себе, так только этого и хотел. Потому что жизнь всех остальных людей на земле была безумно скучной, беспросветно скучной: этого нельзя, того нельзя, так нельзя, этак нельзя, то терпи, другое — с ума сойти! А у воров и разбойников всё можно, всё, что ни взбредёт в голову, что ни учудишь — валяй! чуди! потешайся! озоруй так, чтоб у людей волосы дыбом вставали и языки отнимались. И никто над тобой не властвует, никто: ни Бог, ни чёрт, ни царь-государь со всеми присными. Сам над собой царствуешь. Воля! Ни у кого такой воли нет на земле, как у вора-разбойника, ничей он не раб, не слуга, не работник, не прислужник, как хоть те же князья да бояре да чины иные всякие. И как боятся-то их все, какие запоры и стражников напридумывали для домов своих и дворцов и всего прочего. Сколько железа изводят и денег на охранение от них — от воров да разбойников.
Даже сами слова эти ему нравились скрытым звоном своим и силою.
И он, конечно же, ещё живя у Филатьева, уже завёл с этим людом приятельства, а с рыхлым, кудлатым, бесшабашным верзилой Камчаткой так и настоящую дружбу, хотя разница в годах меж ними была в целых двенадцать лет. Камчатка — это прозвище; в этом мире у всех до единого были прозвища, и случалось, что некоторые даже забывали свои подлинные имена. У Ивана вскоре оно тоже появилось с лёгкой, а может быть, и не с лёгкой руки Дуни, смехом не раз повторявшей филатьевское «Каин», что слышал не только Иван. Так и пошло. Камчатка звался в миру когда-то Петром Романовым сыном Сминым-Закутиным, в молодости был матросом-ткачом Московской Адмиралтейской парусной фабрики, а для Ивана его первым, единственным и очень недолгим учителем-наставником в воровском ремесле, ибо уже через год ученик превзошёл своего учителя настолько, что Камчатка сам считал себя только подручным Ивана и всё больше любил его и удивлялся ему.
И было чему.
Иван хотел воровать только у самых заметных, именитых, всем известных людей, у которых это было сложнее всего делать. И норовил, чтобы всё было как можно наглее, чуднее, залихватистей, чтобы потом по Москве треск и удивления катились.
Он всё время хотел куда-нибудь уехать, в какой-нибудь новый город, в новые места. Зимой, летом ли побудет в Москве пару месяцев и уж зовёт Камчатку и других приятелей-подручников, которых появилось немало, или в Кашин, или к Троице, или в далёкий Великий Устюг и даже в Устюжну. Камчатка гыкал, не понимая: «На кой те Устюжна-то? Будто ищешь чего!» Нет, он ничего не искал, он просто хотел видеть новые места, новые города и новых людей, в которых ведь обязательно было тоже что-то новое, незнакомое. А съездив первый раз на Волгу, в Ярославль, а потом на Макарьевскую ярмарку, он уже постоянно, как наступала весна, хотел прежде всего туда, на Волгу, в любое место, но туда.
И петь он хотел постоянно, но поначалу на людях пел не часто. Больше любил слушать других, и если какой человек пел хорошо, непременно просил, чтоб попел побольше, но почти никогда никому не подпевал и не пел на два голоса, хотя песни чужие новые запоминал с ходу. А потом изредка, изредка стал петь с некоторыми самыми певучими по очереди — сравнивал для себя и для окружающих, кто из них лучше.
Очень хотел, чтоб его любили девки и бабы, и сам их любил чрезвычайно, цепляясь при первой возможности чуть ли не за каждую мало-мальски приглядную, а тем более смазливую-красивую. Но крепко не прилипал ни к одной, так, день, два, неделя, другая — и как будто и не было её. Лишь с Дуней тянулось уже третий год. Именно тянулось. Потому что в начале-то вспыхнуло безумным пламенем: ночами в окошки филатьевского дома лазил к ней, не боясь никакой расправы. Он вообще ничего не боялся, вообще не ведал страха. А потом, ничего ей не сказавши, исчез из Москвы. Больше месяца не было. А у неё любовь настоящая, ни спать, ни есть не могла, думала, что стряслося и его уже нет в живых. Почернела вся, чуть не тронулась умом, а он заявился как ни в чём не бывало, да с подарочками, колечком золотым и нарядным платком, и позвал на снятую им квартиру. Отошла. Опять пылали сколько-то, и опять он исчез. И ещё. И ещё. Даже будучи в Москве, иногда не появлялся неделями. А она уж и помогать ему в его воровских делах стала, наводила на выгодные грабежи, умыкания. Он и не просил — сама. Ничего не помогало, раз даже уснули в обнимку, а проснулась ночью — одна. Волосы на себе уже не рвала и есть ела, но душа всё равно маялась, скулила, стонала, выла, но что было делать — любила! — терпела и терпела, а он будто и не замечал, что с ней творится. Впрочем, она как могла и скрывала от него свои терзания-то. Любила! И лишь на третьем году, когда он впервые вдруг сказал ей, что днями опять едет на Волгу — а до этого они тоже больше месяца не виделись, — она сначала сообщила, что приготовила ему новое дельце — кладовые в усадьбе генерала Алексея Даниловича Татищева, соседа филатьевского, объяснила, как к ним подобраться, а потом тихо добавила:
— Я вышла замуж, Вань.
— Как? — осклабился он.
— Так. Венчалась.
Он не верил, сверкнул зубами:
— Не с духом ли с моим?
— Правда. За Нелидова вышла, за рейтара. У хозяина бывал раз несколько. Рейтар. Каланча такая.
Они стояли у Гостиного двора, где Дуня набирала провизию и где они обычно встречались.
У Ивана было редкое лицо: только что цвёл-смеялся и вмиг — чернее чёрной тучи, а в блескучих глазах столько боли, будто это совсем другой человек. Менялся до неузнаваемости. Медленно пополз этим тяжким взглядом с Дуниного лица на грудь, на сжатые от напряжения руки, ниже. Как давил, аж побелела, бедная. Молчал.
Мимо шли люди, площадь гудела, тарахтели телеги и экипажи, густо, жирно пахло горячей съестной снедью, которой в изобилии торговали с лотков и с рук, но они ничего этого не замечали — они молчали, сжигаемые страшным напряжением, когда один мучительно чувствует каждое движение души в другом, как в самом себе.
Наконец глаза его посветлели.
— Тебе так лучше?
— Лучше, Вань, лучше! Я знаю. Он Александр Нелидов, рейтар. Ты видел его. Сватался давно, я не сказывала... Хозяин вольную дал. Он знал, что я с тобой-то, — обрадовался, что ушла.
— Значит, за мной подарок. Куда принесть?
Сказала.
III
Вытащил принесённую под полой курицу, зверски щипанул за гузку и швырнул через забор. Та от боли истошно заголосила, затрещала крыльями и понеслась по чужому двору.
Иван заспешил к татищевским воротам. Постучал. Сказал отворившему дворнику, что, мол, курица филатьевская, придурочная скакнула к ним через забор и «нельзя ли зайтить и оную отловить?». А курица на задах всё металась, всё голосила благим матом — так, значит, ловко он её щипанул.
— Валяй! — разрешил дворник, не спросив, чего он снова на дворе у Филатьева-то — ведь давно ушёл. Глупый был дворник.
И Иван половил ту курицу, вернее, сначала погонял её вдоль каменных сараев, глядевших задней стеной на огороды бывшего его хозяина. Сколько он в минувшие времена эту заднюю стенку видывал-то, тыщу раз, наверное, а что за ней, даже ведь и не прикидывал, в ум не всходило, а Дуня вон прикинула и приметила, что там хранится и как лучше подобраться, — вот девка! И как всё точно-то! Железа на двери — толще не бывает, никак не возьмёшь, а оконце хоть и правда маловато и тоже в железном затворе, но прутья и пробои сподручные. Молодец девка!
Сграбастав курицу, Иван мимоходом даже потрогал этот затвор-решётку.
После полуночи пожаловали в татищевский двор через забор уже впятером. Г1о небу, к счастью, плыли тучи, а по земле, по деревьям и строениям глухие тени и «гости» скользили и замирали в них столь неосязаемо, что вблизи ни одна собака не обеспокоилась. Камчатка нёс не длинное и не шибко толстое брёвнышко. Они вставили его в решётку оконца и налегли на другой конец. В кирпиче хрупнуло. Собаки молчали. Иван с Камчаткой налегли на бревно сильней, треск раздался дикий, с шумом посыпались куски кирпича, несколько ближних собак зашлись в тревожном лае, но Иван подпрыгнул, повис на бревне, рванулся всем телом, и решётка отогнулась, задержавшись в оконной дыре всего на двух прутьях. И когда собаки приумолкли, прислушиваясь и соображая, что это так трещало, стало опять совсем тихо, а Иван уже выглядывал из того окошка и манил туда в кладовые второго тощего товарища, которого так и звали — Тощий. А Камчатка передвинулся под росшую рядом толстую ветлу и, прижавшись к ней, держал в руках на всякий случай на изготовку своё брёвнышко.