Страница 25 из 28
Они бродили по улочкам и переулкам, которые сейчас стали частью живописной туристической Варшавы, а в то время туда страшно было заходить. Старе Място, Канония, Рыцерская, Мостовая, Бугай, Фурманская, Каменне Сходки, кварталы над Вислой – то было королевство малолетних и пожилых проституток, матерей, торгующих детьми, альфонсов, бандитов, нищих, пьяниц, воров. Более или менее правдоподобно Лицинский описывал кровавую свару: одно из самых жутких варшавских побоищ, когда Януш, покорный и кроткий, как Христос, предотвратил преступление, помирив двух головорезов, что сцепились не на жизнь, а на смерть.
Моя мать в своей биографии Корчака упрекала Лицинского в том, что он пагубно влиял на друга. Она считала, что Лицинский толкнул порядочного юношу на дурной путь, увел его из уютного материнского дома, полного тепла и любви, чтобы вместе ходить по притонам и пить с уголовниками. И что для впечатлительного, нервного, депрессивного Генрика это могло закончиться катастрофой. Ее страхи были преувеличены. Трактиры, пьянство, невоздержанность, внезапные сближения с людьми подозрительного вида порой становятся важным этапом в жизни молодого человека. И одному, и второму ночные вылазки и опасные приключения послужили материалом для творчества. Подобное двухголосие редко встречается в литературе. Они ходили по одним и тем же дорогам, переживали одни события, описывали одни и те же факты и тех же людей. Однако их произведения отличаются по манере повествования, отношению к действительности; диаметрально противоположны фигуры рассказчиков, их взгляды на жизнь.
Лицинский – выходец из провинции, революционер по натуре, ненавидевший капиталистическое общество, людей, свою семью, а прежде всего – самого себя, был болен неизлечимым в то время туберкулезом, от которого и умер, едва достигнув тридцати четырех лет. Болезнь, злоупотребление алкоголем, саморазрушительный образ жизни, не поддающейся никакому распорядку, нищета, комплексы – все это укладывалось в хорошо известный образ «проклятого поэта», одержимого видениями смерти. Он стал легендой еще при жизни, поскольку вписывался в мрачную атмосферу эпохи. «Новый сеятель бури», как назвал его Вацлав Налковский, завораживал варшавскую левую интеллигенцию своим отчаянным бунтом против несправедливости. Сейчас «Галлюцинации» и «Из дневника бродяги» дразнят читателя младопольской стилистикой и самомнением автора, который велит читателям поражаться страданиям творца, видящего страдания мира. Корчак, тоже чуткий к людским несчастьям, важнейшим в своей жизни считал действие. Литературу он рассматривал как общественную миссию, а не как средство самовыражения.
Со временем его уровень как писателя становился все выше. Несомненным «повышением квалификации» было начавшееся в 1904 году сотрудничество с газетой «Глос». Там публиковались писатели, которых можно назвать совестью тогдашней Польши: Станислав Бжозовский, Стефан Жеромский, Людвик Кшивицкий, Вацлав Налковский. Вот как Ян Владислав Давид сформулировал идеологическую программу редколлегии: «…одна из главных задач, что мы поставили перед собой, – работа над нравственной культурой общества». В понятие нравственной культуры входили такие ценности, как стремление к истине и справедливости, альтруизм, деятельность ради общего блага, неустанное духовное и моральное развитие.
Все это звучит декларативно, но газета и вправду отличалась неподдельным интеллектуальным рвением и чувством долга перед читателями, в которых она пробуждала ответственность за настоящее и будущее. Это уже не «Чительня для вшистких», которая довольствовалась примитивным дидактизмом под католическим соусом. Фельетоны Генрика Гольдшмита, подписанные «г.», печатались в постоянной рубрике «На трибуне» и требовали от автора большей глубины мысли, точности суждений, более рафинированного слога. Ему не раз и не два доводилось выслушивать критические замечания своих опытных товарищей-литераторов, соглашаться с сокращениями, стилистическими правками, советами, порой вполне бесцеремонными, – то есть получать бесценные уроки публицистического ремесла.
Повесть «Дитя салона», которую «Глос» печатал с продолжением в 1904—1905 годах, была куда более зрелой в плане замысла и несравненно лучше в литературном отношении, чем все написанное Генриком до того. Она наделала много шуму и «произвела» его в писатели. Повесть была написана в форме дневника и, без сомнения, основывалась на личных заметках автора. Генрик предполагал, что она будет отражать действительность и нести недвусмысленный идейный посыл. Но обостренная наблюдательность, идеальный слух, чуткость к языку и выработанный благодаря журналистике лапидарный слог привели к тому, что Корчак – как Гомбрович или Бялошевский – из банальностей, разговорных словечек, сгустков языка создал трагикомическую метареальность, не столько автобиографическую, сколько художественную.
Повесть начинается с того, что двадцатитрехлетний рассказчик, студент-медик, возвращается домой. Годом раньше он прервал обучение и поехал за границу. Вернувшись, осознал, что больше ни минуты не выдержит в «семейной теплице», что он должен бежать оттуда, искать собственный путь. С едкой иронией описано семейное гнездо бунтаря. Отец, скорее дрессировщик, чем воспитатель, не пытается понять сыновний бунт и разглагольствует о паразитизме, лени, пренебрежении «самыми святыми обязанностями». Мать, как и все матери, пытается пробудить в юноше чувство вины: мы всё ради тебя… Муж сестры пугает: мол, станешь изгоем общества. Орда идиотов-приятелей твердит избитые фразы.
Разумеется, у семьи Гольдшмит был совершенно другой интеллектуальный уровень, другие знакомые, привычки, разговоры и проблемы. Самого отца уже давно не было в живых. Генрик взял на себя долю ответственности за семью, он не мог позволить себе прогулов и барских выходок. Но видно, что ему были знакомы секреты лицемерных семейств. И он понимал, почему оттуда сбегают люди, ищущие смысл жизни. Расставание с семейным гнездом – неизбежный этап взросления, и зачастую он проходит бурно. В ту эпоху уход из дома носил идеологическую окраску, он означал, что человек яростно осуждает взгляды и образ жизни родных.
Обстановка в семье вовсе не обязательно была нездоровой, родители зачастую бывали славными, доброжелательными людьми, хотели обеспечить детям удачный жизненный старт. Но хватало одного того, что у «стариков» водились деньги, из-за этого возникал конфликт: молодые бунтари уже знали из социалистических лекций, что эти деньги приходят путем эксплуатации, что они – результат алчности, жестокости, бесчестности.
На ночном столике Хеленки Брун лежал «Капитал» Маркса, толстый том с потертой обложкой. «Мы, молодые, чувствовали в себе призвание смести с лица земли те условия, в которых человек становится “угнетенным существом”, притесняемым, презираемым. “Философы лишь различным образом объясняли мир; но дело заключается в том, чтобы изменить его”. Нам это было ослепительно ясно»{92}, – вспоминала она впоследствии. Поэтому дети фабриканта Теодора Бруна, банкира Бернарда Лауэра, Юлии Горвиц – моей прабабки – и многих других капиталистов или просто состоятельных еврейских и польских семейств вступали в Союз социалистической молодежи, устраивали школьные забастовки, издавали подпольные газеты, участвовали в демонстрациях, записывались в Польскую социалистическую партию или в Социал-демократию Царства Польского и Литвы, втягивались в партийную деятельность. Их сажали в Павяк или в знаменитый Десятый павильон Цитадели. Ссылали в Сибирь, откуда они сбегали, чтобы продолжать революционную деятельность. Так обстояли дела при царизме.
А потом стало гораздо хуже. Хеленка Брун вышла замуж за Станислава Бобинского, выдающегося деятеля СДКПиЛ. Арестованный в 1915-м и сосланный в Россию, после большевистской революции он стал активным, высокопоставленным коммунистическим деятелем. Она еще успела издать у Мортковичей милую, жизнерадостную книжку для детей «О счастливом мальчике», а потом поехала за мужем в Советский Союз. Во время сталинских чисток в 1937 году Бобинского убили в какой-то из московских тюрем, на Лубянке или в Лефортово. После восьми лет лагеря Хеленка вернулась в Польшу, где написала еще одну жизнерадостную книгу. Называлась она «Сосо» и повествовала о детстве Сталина. В столовой Союза писателей на Краковском Пшедмесьце, где обедала румяная, седовласая, элегантная Хелена Бобинская, говорили: «Если б не Сосо, ходить бы ей босой».
92
Helena Bobińska, Pamiętnik…, dz. cyt., s. 12.