Страница 3 из 59
— Не все, — согласился Нальянов, — есть и прекраснодушные глупцы-идеалисты и особенно идеалистки, начитавшиеся Чернышевского, есть и буржуа, боящиеся прослыть недостаточно либеральными. Это тот редкий случай, когда жажда свободы делает человека рабом.
— Да, но ведь есть же и подлинные либералы, — Дибич улыбнулся, снова явно подыгрывая собеседнику.
Нальянов высокомерно усмехнулся.
— Да, либералы-земцы давали по подписным листам деньги для «Народной воли». Правда, либеральные круги против покушений на царя, но они сочувствуют террору против государственных сановников. Вспоминаю разговор на эту тему с одним повешенным, — изуверски усмехнулся он, — тот рассказал, как получил от одного либерала для организации десять тысяч рублей. Тот жил в Европейской гостинице, и будущий висельник к нему пошёл с Иванчиным-Писаревым. Этот земец говорил, что, по его мнению, покушения на царя мешают необходимым политическим реформам, в то время как убийство министров может заставить высшие сферы направить царя по другому руслу.
— Так и сказал?
— Да, — мрачно кивнул Нальянов, и лицо его потемнело. — Вообще же либерализм в России — привычное своекорыстие лжи. За фразу «Я верю в русский народ!» всегда наградят аплодисментами, а кто же не любит аплодисментов? В итоге человек порой так изолжётся, что и сам верит в свою искренность. А на самом деле нам ведь всем совершенно наплевать на народ, он — повод для проявления либерализма, только и всего.
— Но ведь иные на эшафот идут, помилуйте, вон как этот… как его… — Дибич заглянул в газету, — Соловьёв.
— Для того, кто ежеминутно готов умереть, — рассудительно и уже серьёзно заметил Нальянов, — если не лжёт, конечно, как сивый мерин, — уточнил он, чуть наклонив голову к собеседнику и блеснув глазами, — интересы народа, за которые он умирает, никакой ценности иметь не могут. Смертнику всё безразлично: и народ, и честь, и совесть, уверяю вас, — он пренебрежительно махнул рукой, потом продолжил, — это потусторонние люди с искажёнными мозгами, в которых — окаменелая затверженность недоказуемых постулатов. Это то, что в старину называлось ересью, проще говоря, помрачением ума большой, подавляющей мозг дурью. Сами подумайте, Андрей Данилович: наша интеллигенция, фанатично стремясь к самопожертвованию, столь же фанатично исповедует материализм, отрицающий всякое самопожертвование. Я не устаю умиляться помрачённости этих голов.
— Мне кажется, вы всё же излишне категоричны…
— Разве? — пожал плечами Нальянов и сменил тему. — А вы при посольстве?
Дибич кивнул: его отца, известного дипломата, хорошо знали в высших правительственных кругах.
Нальянов опустил глаза и потёр виски бледными пальцами.
— Я хотел бы спросить. Фамилию «Дибич» я слышал и раньше, и это не было упоминанием о вашем отце. По вашему адресу в Париже и в Питере несколько раз роняли слово «подлец». — Он склонил голову к собеседнику и невозмутимо поинтересовался. — За что?
В ответ на вызывающий вопрос своего собеседника Дибич смерил Нальянова твёрдым взглядом. Нальянов ему нравился — даже этим прямым и дерзким вопросом. Он улыбнулся. Восхищение… Что это, как не вежливая форма признания чьего-либо сходства с нами? Дибич тоже, несмотря на дипломатичность, любил прямые вопросы. Он не затруднился.
— А этом мире двоятся слова и мысли, намерения и поступки, и только холодная логика оставляет нам шанс не запутаться. Я дипломат и стараюсь обходить острые углы, но я стараюсь быть разумным, я ставлю цель и достигаю её. Почему в моих действиях видят что-то ещё — мне неведомо.
За окнами убаюкивающе поплыли фонари вокзала. Поезд тронулся. Нальянов, казалось, оценил мертвяще-честный самоанализ Дибича, смотрел внимательно и отстранённо. Стройный и худощавый, Дибич казался выше своего роста и старше своих тридцати лет, и был, бесспорно, привлекателен исходящим от него ледяным обаянием бесстрастного ума.
Нальянов улыбнулся.
— Дипломатия как таковая есть умение творить подлейшие дела милейшим образом, а вот привычка постоянно обходить острые углы часто оборачивается хождением по кругу. Но я тоже стараюсь быть разумным, — проронил он, — однако в итоге глупостью зову мнение, противоречащее тому, что думаю на этот счёт сам, а самоочевидной истиной — то, что очевидно для меня и ни для кого больше.
— И вы тоже считаете меня подлецом? — в глубине тёмных глаз Дибича неожиданно блеснула молния.
Однако Нальянов не поднял перчатку.
— Я вспомнил об этом потому, что слышал то же самое по своему адресу, — сдержанно проговорил он. — Но я стараюсь избегать двойственных суждений, стремлюсь согласовывать намерения и поступки, не имею цели и очень часто плюю на холодную логику. Я вовсе не дипломат и не боюсь острых углов. Но что удивительно, — он вздохнул, — тоже именуюсь подлецом.
Дибич выпрямился и слегка наклонился к собеседнику.
— Мне бы хотелось быть правильно понятым, господин Нальянов. Наименование «подлец», слышанное вами по моему адресу, ни в коей мере не является верным. Я удостаиваюсь его от глупцов, чьи представления о должном весьма кривы, но не знаю, поймёте ли вы меня?
— Да, — успокоил его собеседник.
И, взглянув в болотную тину глаз Нальянова, Дибич убедился, что его и в самом деле понимают: без осуждения и неприязни, но и без одобрения. Просто — понимают и всё.
— Но я, — тут Нальянов странно передёрнулся, — посетовать на непонимание не могу и подлецом именуюсь, похоже, вполне заслуженно.
После этих знаменательных слов Нальянов предложил Дибичу ложиться: третья бессонная ночь пагубно скажется на его здоровье. Тот предложил собеседнику выпить коньяку в вагоне-ресторане — он и вправду устал, но спать не хотелось, винные же пары всегда усыпляли. Нальянов любезно кивнул и поднялся.
Тут где-то в коридоре что-то хлопнуло, послышался топот ног и крики. Дибич в панике отпрянул в глубину купе, а Нальянов распахнул дверь и вылетел в коридор. Андрей Данилович с испугом заметил, что в руке его попутчика появился гассеровский револьвер, и ощутил, как вспотели виски. Тем временем прямо на Нальянова налетел какой-то тощий человек с аккуратно выстриженными тёмными висками и франтоватыми усиками, он пытался разминуться с ним, но Нальянов, заметив бегущих сзади полицейского и ещё одного штатского в полосатой жилетке, схватил тощего и резко прижал к стене. Полицейский и его товарищ быстро подоспели, надев на пойманного наручники и бормоча слова благодарности.
— Где-то я его видел, — обронил тем временем Юлиан Витольдович, чуть склонив голову и разглядывая пойманного, всё ещё пытавшегося вырваться. — Вор, что ли? — спросил Нальянов полицейского. Его голос, начальственный, властный, гулко отдавался в открытом купе и коридоре.
Дибич осторожно выглянул в дверной проём и стал прислушиваться к разговору, одновременно разглядывая схваченного полицией. Тот был бледен и тяжело дышал. Из дальнего купе вышел тот самый генерал с пышными бакенбардами, которого дипломат видел при входе в вагон, и тяжело ступая, приблизился к ним.
— Никак нет, не вор, ваше превосходительство, — ответил полицейский Нальянову, нутром почуяв, что говорит с кем-то из власть имеющих, да и с кем ещё могла свести судьба в вагоне первого класса?
— Проверяли багаж, а он спираль Румкорфа вёз в полированном ящике и гальваническую батарею под лавкой, — пояснил штатский. — Но мало ли кому что надо, но уж больно волновался, а тут и вовсе бежать кинулся, нервы, знать, не выдержали.
— Да это же Коломин, — изумился вдруг Нальянов. — Когда я его последний раз видел, он блондином был в засаленном пиджачишке, толкался в меблирашках, носил прокламации из типографии. То-то я его не узнал сразу. Это паричок-с у вас или подкрасились? И давно ли ездите первым классом, Михаил Яковлевич? — Дибич понял, что Нальянов просто глумится, а вовсе не пытается ничего вызнать у схваченного.
Штатский тихо заговорил с Нальяновым о личности задержанного, который по документам числился Владимиром Сухановым. Нальянов категорично покачал головой, назвал паспорт липой и уверенно сказал, что это член так называемого исполнительного комитета «Земли и воли» Михаил Коломин. После чего сам назвался, отчего у штатского и полицейского округлились глаза, и они тут же поклонились.