Страница 8 из 10
Не доверяя ванной комнате своего дома и боясь, что во время умывания неожиданно перестанет идти вода, как это нередко происходило в Софии, он спускается вниз, во двор, моет под краном голову, обтирается и возвращается пить утренний чай.
Свободные часы от занятий особенно тоскливы и продолжительны: платье и башмаки вычищены, полы подметены, на носках нельзя для штопки найти ни одной приличной дыры. Чтобы убить время, Николай Иванович идет, обыкновенно, на кухню.
— Степан, а что сегодня на обед?
— Изволили заказать, ваше превосходительство, борщ, пожарские котлеты, горошек, гурьевскую кашу.
— Так-с. А ты, братец, умеешь скобелевские котлеты готовить?
— Никак нет.
— А по–суворовски? С перчиком?
— Не могу знать, ваше превосходительство.
— Эх, братец, братец… Где же ты образование получил? Погоди. В воскресенье после обеда буду свободен, приходи ко мне в кабинет. Научу. Шестнадцати сортам котлет. Если бы ты знал, как я по–суворовски готовлю — пальчики оближешь! А черняевские? А марешаль? Бисмарковские? Наполеоновские? Котлеты по–хорватски? Полтора года, братец, сам поваром был. Не шутка. Смотри же: после обеда в воскресенье!
Из своего дома Николай Иванович едет в канцелярию не в экипаже, а в вагоне трамвая. Не хочет обращать на себя внимания.
— Господин, ваш билет!
— Я же тебе, милый, показывал.
— А где упомнить, у кого есть, а у кого нет.
— Изволь. Только ты, дорогой мой, напрасно говоришь: где упомнить. Я вот в Загребе только один месяц кондуктором был, а все запоминал. Никогда ни к кому второй раз не лез. Тут, братец, особая мнемоника нужна: зрительная. Когда ты совершаешь рейс, обращай внимание, прежде всего, на костюм: зеленая дама взяла, темно–красная взяла, господин в белых брюках взял, а с розовым галстухом уклоняется. А если костюм обычный, запоминай по лицу. Бритый не брал, усатый вместе с бородатым — уже. На носы тоже хорошо взглядывать. Облегчает… В особенности, если бородавки или синие жилки.
В канцелярии у Николая Ивановича работа кипит. Это не то, что прежде: доклады — резолюции, резолюции — доклады. Николай Иванович во все входит, все хочет знать сам, любит со всеми говорить лично.
— Сапожник подал прошение? Позовите сапожника. Может быть, он и шить не умеет, а на полицию жалуется. Ну, здравствуй, голубчик. Садись. Давно ты сапожником?
— Да сызмальства, ваше превосходительство.
— Как шьешь: на деревянных гвоздях или с шитой подошвой?
— На гвоздичках, ваше–ство, на гвоздичках. Мой отец на гвоздичках, так и я тоже, по родительскому благословению.
— Нехорошо, братец. Гвоздики плохо держат. Я сам на второй месяц работы в Константинополе от деревянных гвоздей отказался: стыдно перед публикой. Отстанет подошва и кажется, будто не башмак, а морда оскаленная. Шитую никогда не пробовал?
— Никак нет!
— Это на тебе твоя работа? Покажи–ка. Подними ногу. Милый мой! Да как ты дратву ведешь? Это разве параллель? И каблук, смотри: тут у тебя выступает, а там срезано. Срамник, ранта даже сделать не можешь! Если хочешь, приходи после обеда в воскресенье, принеси инструменты.
Я тебе покажу, как шитую подошву подводить.
До пяти часов Николай Иванович без перерыва работает. И, забрав из канцелярии наиболее важные бумаги для вечерних занятий, возвращается пешком домой.
— «Энский телеграф» на завтра! — кричит газетчик. — Свежие новости!
Николай Иванович останавливается.
— А что именно нового?
— Всякие новости, разные новости… Купите, господин!
— Ты мне скажи сразу, что самое главное в номере. Не знаешь? Эх ты, газетчик! Я бы тебя из экспедиции на второй день выгнал. Хороший газетчик, дорогой мой, должен знать боевое место. Должен понимать, в чем выигрыш информации. Дай–ка сюда… Вот, смотри: «Англия. Переговоры с индусами о воссоединении в одну империю»… старо. «Афины. Об установлении фашистского образа правления». Было уже. Ну–ка? «Франция. Парижская печать о возобновлении франко–русского союза». Вот! Отлично. Ты и кричи: «Франко–русский союз! Франко–русский союз!» Беги, что есть мочи, и кричи. Я сам в Софии, братец, газеты продавал… Номера тебе дают сфальцованные?
— Я не знаю…
— Не знаешь фальцовки? Костяным ножичком никогда не работал? Ну и газетчики! Срам. Погоди… В воскресенье, после обеда, заходи ко мне. В шесть часов. Я покажу. И софийский ножичек подарю, так и быть.
В воскресенье после обеда у Николая Ивановича собирается общество. Повар Степан, сапожник, газетчик, пиль- цик дров, вялую работу которого градоначальник видел из окна своей канцелярии, монтер, не умевший найти в первом полицейском участке места повреждения провода… Николай Иванович по очереди читает каждому лекцию, объясняет, тут же на инструментах и материале показывает, как следует работать. И поздно к ночи, когда нужно ложиться спать, с сожалением расстается с коллегами, которым горячо и долго жмет руки, просит не забывать, заходить почаще по воскресеньям поболтать о дратве, о пилах, об экспедиции, о беф бризе.
— Мусинька, — виновато говорит жене Николай Иванович, ложась спать. — Ты, кажется, недовольна?
— Я думаю. Тоже — учитель!
— Мусинька… Но… Градоначальник ведь действительно должен быть для населения отцом и учителем! Только тогда ему не страшен никакой Гоголь!
РОБИНЗОН КРУЗО
I
В числе беженцев, пожелавших ехать в качестве простых рабочих в Бразилию, был и я. Мы отплыли из Марселя при вполне благоприятной погоде, и путешествие до Гибралтара протекало нормально: метр д’отель парохода давал нам обед только в четные дни, утренний завтрак только в нечетные, а представитель бразильских плантаторов дон Кабаллос ежедневно сгонял нас после полудня на корму, производил перекличку, разнося того, кто терял в весе.
В общем, все шло хорошо. Но когда миновали Танжер и справа ушел из поля зрения трафальгарский маяк, подул ветер. Стоявший на баке старый боцман сказал мне, показывая на бежавшего сзади парохода дельфина:
— Смотрите, мсье, когда он выскакивает из воды, у него прищуривается правый глаз. Это — к непогоде.
И, действительно, старый морской волк оказался прав. Прошло томительных семь дней зловещего штиля — и разыгралась, наконец, ужаснейшая буря, описать величие которой не под силу даже англичанину. Волны высотою в американский небоскреб перекатывались через палубу с легкостью тигра; ветер выл с такою яростью, что звуки его были слышны за тысячи миль вокруг, хотя он и там тоже выл. Но старый боцман, с которым я сошелся в дороге, привязал себя к одной мачте, я привязал себя к другой, — и мы дружески разговорились.
— Свежеет, — сказал он, вытянув зубами из кармана трубку и высекая свободным локтем огонь из зажигалки. — Судя по тому, что гребни у волн не мохнатые, а расчесанные, такая погодка продлится не менее восьми с половиною дней.
Затем, выждав, пока через нас перекатывалась волна высотою в восемнадцатиэтажный дом с мансардой, мой собеседник раздул в трубке огонь и продолжал:
— Вы напрасно едете, мсье, в Бразилию. Вы не знаете Кабаллоса: он вас сгноит на плантациях. 10 мильрейсов в день, а работы 16 часов в сутки. Лихорадки… Дикие звери. Ведь вам неизвестно, а я‑то хорошо знаю, что у него все негры сбежали в Москву на коммунистический съезд. Вот он теперь, вместо них, и хочет навербовать вас, беженцев.
Боцман долго рассказывал об условиях жизни в Бразилии. Три дня беседовали мы с ним на эту тему, и на четвертый я, наконец, решился…
Поздней ночью, перед рассветом, когда на рубке дежурил капитан, а на носу стоял дежурный матрос, я незаметно вытащил из каюты три своих чемодана, из которых два были совершенно пустые, проскользнул на бак, привязал себя прочной веревкой к чемоданам и бросился в воду.
— Человек за бортом! — деловито крикнул с рубки капитан.
— Есть, — бодро ответил с носа матрос.