Страница 17 из 38
Обыкновенно мы проходили довольно далеко от острова под водой и только потом уже совершали прогулку по поверхности океана.
Иногда мы все вместе сидели в рубке, иногда же я и мисс Мэри уходили в мое помещение, состоявшее из спальни, столовой, курительной, кабинета и салона. Вот здесь-то мы и чувствовали себя, как в пустыне. Стивенс и Джонсон сидели в рубке, а помещение судовой команды находилось далеко от нас, на другом конце корабля.
Стены из двойных листов «атранита», проложенных толстым войлоком и обитых гобеленами, не пропускали ни к нам, ни от нас ни одного звука. Если мы шли под водой, то даже дневной свет не проникал к нам. Мягкая мебель, ковры и ярко горевшие электрические люстры придавали салону в этом случае необыкновенно уютный вид.
Эти моменты и были самые страшные для меня. Близость любимой женщины, ее ласки, от которых вспыхивала кровь, полная безопасность — все это вместе взятое заставляло меня замирать от восторга и в то же время трепетать от страха. Гнусный демон желаний нашептывал мне соблазнительные речи, а первобытное существо, сидевшее во мне, начинало рваться и неистово напирать на хрупкую, удерживавшую его преграду.
Однажды… Но лучше я расскажу все по порядку.
Дневная жара только что спала. Когда «Плезиозавр» вынырнул на поверхность моря и были откинуты закрывавшие потолок щиты, внутренность судна осветилась красноватым светом заходящего солнца. Взяв курс N.W., мы пошли полным ходом. Я передал управление судном Стивенсу и сказал, обращаясь к мисс Мэри:
— Хотите, выйдем на палубу?
— Нет, — ответила она, — если вы ничего не имеете против, я предпочла бы пойти в ваш салон. Ход сейчас настолько велик, что на палубе не особенно приятно. Прикажите только открыть все рамы.
— Как вам будет угодно, — поклонился я.
Мы вышли из рубки, прошли по коридору и через минуту очутились в салоне. Когда были откинуты щиты и вдвинуты в специально устроенные пазы огромные диски хрустальных иллюминаторов — в каюту, вместе с пьянящим ароматом моря, ворвался тот же красноватый свет угасавшего дня.
Было тихо — совсем тихо. Только снизу доносилось мягкое, едва слышное постукивание моторов, да с поверхности моря слышалось равномерное шипение воды, разрезаемой носом «Плезиозавра». Мы были одни во всем мире.
Мисс Мэри опустилась на мягкий угловой диванчик, заставила сесть рядом меня и, обхватив мою голову руками, прильнула ко мне всем телом. Я почувствовал, как под высоким корсажем неровно и сильно бьется ее сердце.
— Милый, милый, — прошептала она, близко-близко заглядывая мне в раза — как хорошо, как хорошо…
Гладя меня по щекам, она начала осыпать меня всеми нежными и ласкательными именами. И все время она смотрела в мои глаза каким-то странным мерцающим взором. Это мерцание становилось все ближе и ярче. И вдруг исчезло за опустившимися веками. В это мгновение губы наши соединились в жгучем поцелуе. Голова моя закружилась и я почувствовал, как обитавший внутри меня демон обрушился на удерживавшую его преграду. Я понял, что сегодня мне предстоит тяжелая борьба.
А горячее дыхание мисс Мэри обжигало мне лицо и над самым моим ухом слышался шепот:
— Милый, мой милый… Когда же? Когда? Когда же, наконец, ты перестанешь мучить меня и себя? Ах, как это ужасно…
Я совершенно ясно почувствовал, что еще одно усилие — и демон освободится.
И вот, до крови прикусив себе язык, мысленно сказал:
— Джон Гарвей — призываю вас к порядку. Призываю вас к порядку, Джон Гарвей! Еще одно мгновение слабости — и вы окажетесь бесчестным негодяем. Слышите?
Резким движением освободившись из объятий Мэри, я отодвинулся в сторону. Потом взял обе руки девушки, крепко сжал их в своих и, пристально глядя ей в глаза, твердо сказал:
— Ты спрашиваешь — когда? Тогда, когда ты примешь, наконец, мое предложение и станешь моей женой. Только тогда. Ни секундой раньше.
И вот, как и неделю назад, когда я впервые предложил Мэри стать моей женой, я заметил, как в лице ее происходит страшная и непонятная мне перемена.
Глаза, горевшие огнем страсти, вдруг померкли, полураскрытые губы плотно и как-то болезненно сжались, лицо осунулось и приняло страдающее выражение.
Тихо освободив свои руки и заломив пальцы с такой силой, что они хрустнули, Мэри полузакрыла глаза, запрокинула голову и из губ ее со стоном вырвались поразившие меня недоумением и даже каким-то непонятным страхом слова:
— Я не могу, не могу… Не могу, милый. Если ты меня любишь — не настаивай на своей просьбе. Не мучь меня… И не расспрашивай. Ничего не расспрашивай. Ах, почему я так несчастна…
И, опрокинувшись назад, она в пароксизме отчаяния уткнулась лицом в диванные подушки. До меня долетел звук сдержанных рыданий.
Сердце во мне упало. Джон Гарвей никогда не мог выносить вида плачущих женщин. Я наклонился и осторожно взял маленькую ручку, судорожно комкавшую между пальцев смятый в комок платочек. С трудом освободившись от странной спазмы, сжавшей мне горло, я сказал:
— Вы не любите меня, Мэри? Вы совсем не любите меня?
Она ничего не ответила. Только тело ее начало еще больше вздрагивать.
— Если бы вы любили меня, что могло бы помешать вам согласиться на мое предложение и стать моей женой? Что?
И вдруг у меня мелькнула жутка я догадка.
— У вас есть любимый человек на континенте? — сказал я. — Вы связаны с ним словом?
Она не отвечала.
— Мэри… Да? Я не ошибся?
Ее пальчики неожиданно сжали мою руку и я услышал:
— Нет…
— Но что же тогда? Что? Скажите, что мешает вам быть моей женой?
Опять долгое молчание. Только подавленные всхлипывания и короткие вздрагивания тела.
— Мэри?..
Молчание.
— Ваш брат против нашего брака?
— Нет…
— Боги! Но что же тогда?
— Я не могу, не могу… Я ничего не могу сказать вам. Слышите? Оставьте меня… Оставьте. Не спрашивайте и не мучьте… Уйдите.
Я рассердился. Милостивые государи! Когда женщина капризничает — это неприятно; когда она плачет по серьезной и уважительной причине — это больно и тяжело; но когда абсолютно свободная, горячо любимая вами женщина уверяет, что любит вас и в то же время без всякого объяснения причин отказывается стать вашей женой — это уже глупо.
И я, несмотря на весь избыток во мне чувствительности, рассердился. Очень рассердился.
Я молча встал, прошел в столовую и, подойдя к буфету, налил стакан виски и залпом выпил его. После этого я закурил сигару, вернулся в салон и, усевшись в дальний угол, погрузился в мрачные размышления.
Вы, вероятно, догадываетесь о чем я думал. Конечно, о неудачах, которые всю жизнь преследовали меня при встречах с женщинами. О тридцати восьми разочарованиях, о charm’e и о последней в моей жизни иллюзии, готовой рассыпаться в прах. Но главным образом я думал о том, почему эта, столь любимая мною девушка, не хочет стать моей женой. Почему? Почему она хочет принадлежать мне и в то же время не соглашается, чтобы я назвал ее своей на законном основании? Законном перед Богом и людьми?
И вдруг мне показалось, что я понял. Почему? Просто потому, что… Ах, милостивые государи, есть слова, которые нелегко сказать даже самому себе. Да, очень нелегко.
Но я все-таки сказал то, что хотел. Я сжал зубы и, не обращая внимания на боль, щемившую мне сердце, закончил свою мысль и вылил ответ в твердую форму.
— Потому, — сказал я себе, — что эта девушка испорчена до мозга костей. Потому, что она отравлена ядом разврата, царящего сейчас во всем мире. Потому, что я для нее лишь один из бесчисленных эпизодов проявления ее дурных наклонностей. Выйти замуж — значить обуздать себя. А это, по-видимому, не в ее характере.
Моя душа окуталась черной мглой. Но в этой мгле все было так же ясно, как в сердцевине черного бриллианта.
Вам понятно, мистер Гарвей? Да, мне кажется, что вам все понятно. Вы можете присоединить это новое разочарование к числу прочих. Да, к числу прочих. И все тридцать девять заключить в оправу своей памяти. Это будет прекрасный souvenir для такого старого осла, как вы.