Страница 7 из 75
-Ма-ри-и-на! – гулкое эхо расшвыривает по подъезду страшные завывания спешащего за мной Мамочкина. Но я уже выудила ключи и нырнула в квартиру. – Ма-а-рина! У-у-у-у!
У него были длинные скрюченные пальцы-черви, синеватые грязные ногти и шелушащиеся, как дряхлая штукатурка, подушечки пальцев. Всё это шерудило сейчас по внутренней стороне двери в поисках беззащитного тельца навесного крючка. Моему одурманенному уже благостными парами сознанию померещилось непристойное: пальцы-черви сейчас неестественно вытянутся, просочатся в дверную щель, сползут на пол, омерзительными щупальцами подберутся ко мне, оплетут слизкими прикосновениями, воспользуются параличом моего шока, просочатся внутрь… Тьфу, гадость какая!
Я по-собачьи трушу головой, забрызгиваю давно уже не боящиеся разрушений стены и избавляюсь от наваждения.
Да что ж это сегодня такое делается! Взбесившаяся электричка, непроходимые предчувствия… Теперь вот этот ещё…
Товарищ Мамочкин, тем временем, продолжает своё неслыханное хамство. Совсем крышей поехал, старик! Он нашёптывает что-то себе под скукожившийся старческий нос и всерьёз собирается ворваться ко мне в ванную комнату. За что? Что я ему, дураку, сделала?! Я порывисто вскакиваю и прикрываюсь полотенцем. Не от стыдливости – из такта. Незачем обижать старческое бессилие пустыми искушениями. Впрочем, глупый старик на меня и не смотрит. Спиной вперёд, он переступает порог ванной комнаты.
– Ты не боись, мойсь, я не глядю! – перекрикивая стучащую о нашу коммунальную ванну струю воды, Мамочкин демонстративно держит голову отвёрнутой в коридор. – Ты не гневись, я по делу. Я токма сказать тебе что-то должён! Ты уж не говори никому про меня, ладно?
– Товарищ Мамочкин! – я должна перекричать и воду и старческую глухоту собеседника, поэтому ору, радуясь, что имею право тревожить сон остальных соседей. Пусть все видят, до чего наш старик дошёл! – Оставьте меня в покое! Насовсем!
Бесчувственно беру его за узловатые костяшки плеча, подталкиваю к выходу. Не переставая бормотать, сосед стоит под дверью. Вот, сволочь! Я так хотела спокойно почитать!
Объективный взгляд:
И ничего он не сволочь. Обычный больной. Его бы давно в больницу сдать, но соседи настолько привыкли к выходкам старика, что даже не считают их признаками слабоумия. Скорее – выпадами вредности и стариковской капризности. Скорее – попытками окончательно испортить всем нервы. Жалко его. Страшно жалко и ужасно противно, что она всерьёз на него злилась.
Вы уж, господа соседи, учитесь на чужих огрехах. Любите друг друга, родимые! Что есть мочи любите, сердешные! С такой силой любите, с какой она вас по понедельничным утрам ненавидела.
М-да… В последнее время с головой у товарища Мамочкина совсем плохо. Впрочем, не мудрено. Сейчас ему, должно быть, под девяносто.
Давным-давно, когда моя бабушка только получила здесь комнату, товарищ Мамочкин уже был стариком. Десятилетняя я рассматривала его с мистическим ужасом и патологическим любопытством. За последние двадцать лет внешность его почти не изменилась. Тот же скелет в кожаном покрове с чужого плеча. Это несоответствие размеров (кожа явно предназначалась для более крупного тела) покрывало товарища Мамочкина многочисленными складками. В детстве я глядела на них, как загипнотизированная, и всё пыталась понять, как же такое может висеть на обычном человеке. Взрослые ошибочно принимали моё пристальное внимание за привязанность к соседу. В награду за хорошее поведение меня обещали «пустить к товарищу Мамочкину». Я содрогалась от одной мысли об этом, тряслась от страха, но старалась вести себя хорошо, чтобы пойти. И шла! Товарищ Мамочкин – отчего-то все соседи звали его именно с этой коммунистической приставкой – был тогда вполне «в себе» и болел только физически. Он читал мне рассказы Джека Лондона и хвалился двумя портретами писателя в рамочках. Позже я поняла, что на одном из портретов был действительно именитый прозаик, а на втором – сам Мамочкин в молодости. Молодой Мамочкин, удивительно похожий на знаменитого писателя, совсем не походил на Мамочкина старого, и от этого делалось жутко. Болезнь и старость меняют человека до неузнаваемости…
Именно этими словами я начала статью о самоубийстве Джека Лондона. Написала в Рукописи, мол, не умри писатель в свои сорок, кто знает, что сделала бы с ним болезнь. «Может, стал бы страшным, как наш Мамочкин», – написала, – «Сошёл бы с ума, врывался бы к соседям в ванну и просил никому не рассказывать о вылазках на помойку». То есть, это я преувеличиваю. Про ванну, я, конечно, в Рукописи не писала, потому что не знала ещё, что Мамочкин дойдёт до такого маразма. Писала про всё остальное. А коллега Нинелька, которой я вскользь рассказала об идее подобной заметки, пришла в ужас.
– Ты что?! – всполошилась, – Кто такой Джек Лондон, и кто – Мамочкин? Великого писателя и вдруг со слабоумным стариком сравнила! О Джеке Лондоне уместно почтительно скорбеть, а ты глумишься… И потом, какое самоубийство? Несчастный случай чистой воды. Джек Лондон умер от уремической интоксикации!
– Ага, а листок с расчётами смертельной дозы морфия возле его кровати и два пустых пузырька от снотворного под оной – это случайное совпадение, – хитро соскалилась я в ответ, довольная произведенным эффектом.
Именно такого результата я от Рукописи и жду. Пусть взрываются, пусть спорят, пусть перепроверяют факты. Лишь бы затронуло, заставило память отвоевать у забвения главное: строки, личности, эпизоды… Отвоевать и сравнить с настоящим, аналогии выследить и вытравить. Иногда с ужасом понимаю, что, живи я, например, в начале века, в окружении тех самых, о ком сейчас в Рукописи дрожью исхожу, я бы их попросту не разглядела… Где-то в «отчаянном положении» металась бы между бессилием и долгом пред шестнадцатилетним сыном Цветаева, где-то Есенин лечился бы от неизлечимого, как бессмысленность бытия, алкоголизма, где-то вымаливал бы прощение у муз Блок, а я бы смотрела на это буднично. «Жизнь есть жизнь» – говорила бы, и снова уматывала в мечтания о героических личностях прошлых столетий. Потому что – вот маразм – прошлые столетия нам всегда видны яснее и ярче, чем настоящее. Для того и тревожу Рукописью, чтобы вспомнили, чтоб осознали, что и сейчас вокруг нас – такое же. Чтоб кинулись искать, спасать, вытягивать. Резко рванули б тонущую Дягилеву, оттаскали б эту тоску за косы – пусть не повадно будет так депрессировать… Высушили б, обогрели, рассказали о своей привязанности, потом отпустили бы: «Теперь сама решай!» Она, наверное, всё равно решения б не изменила, зато одной нелепой смертью стало бы меньше. Потому что, если б всё равно полезла, значит осознанно. Значит, не очередной абсурдный коллаж событий и глупость чёрствых современников надоумили, а нечто более значимое. Для того и пишу Рукопись, чтоб тех, кого можно, от курка взведённого отводили бы. Для того и пишу Рукопись, чтоб ценили до того, как потерять… В общем, без всякого злого умысла пишу, запомните, только из благих побуждений!
Впрочем, чушь это всё… Если честно, я и сама не знаю, зачем пишу. Может, чтобы прославиться? Смешно, конечно, но страшно хочется стать кем-нибудь значимым. Чтоб в электричках узнавали, чтоб бумажки в конторах выписывали без очереди, чтоб в компании появился – и не надо ничего доказывать, всем и так известно, что ты – достойная уважения звезда. И чтоб все мои бывшие завидовали будущим. Не по-злому, конечно, а так, немножечко. Впрочем, надеюсь, они и так завидуют.
Резко выгружаюсь из рассуждений практическим заданием. Хорошо, что разговор с Нинель вспомнила. Срочно нужно узнать, что такое «уремическая интоксикация». Не от жажды познаний – из тщеславия. Быть глупее Нинель мне непозволительно. Хоть высшее филологическое и не получала, должна, всё же, держаться на уровне.
– Никому, говорю, не рассказывай! – снова кричит товарищ Мамочкин из коридора. Решил, видимо, что я уже забыла. На этот раз обошлось без взломов. Прильнул губами к дверной щели и орёт.