Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 76

Вспоминаю вдруг все бесконечные Маринкины аналогии. Она меня всегда с Сонечкой Голлидей – любимой цветаевской героиней – сравнивала. А себя, конечно, примеряла к Цветаевой. И правда во многом походила. Как и я, на Сонечку…

«Опрокинулись, Мариш,» – говорю ей мысленно. – «Опрокинулись, перекрутились все твои аналогии. Пережила Голлидей Цветаеву. Не с кем ей теперь общие мысли из мира черпать и хохотать от такой вот схожести… Все наоборот, все навыворот. Сонечка жива, а Марина –и младше ведь, и не такая безумная была – лежит бездыханная. Бред! Бред, нелепица, явная ошибка. Маринка, строчи апелляцию!» – чувствую, что начну сейчас реветь и впадать в истерику. Резко отворачиваюсь от дома покойницы, ищу с кем бы вступить в разговор…

– Бедная женщина, как я ее понимаю! – похоже, не одна я наблюдаю за Марининой мамою. Очень ухоженная хрупкая пожилая дама вздыхает, снизу вверх взирая на своих спутниц: двух огромных теток, схожих лицами и их выражениями. – Ведь и мне тоже Марина была – как дочь! Пусть она не проработала у нас и дня, пусть не принесла никакой пользы общему делу, но… пока я общалась с ней, ну, на собеседовании, ощутила такой прилив нежности, настоящие материнские чувства…

Я потихоньку понимаю, кто это. Павлуше кто-то рассказывал, что незадолго до смерти Марина очень нуждалась в работе и влезла во что-то первое попавшееся. Какой-то журнал, с мизерными ставками и чопорными начальствующими дамами. Вероятно, этих дам, а точнее теток – для дам слишком суетливые – я сейчас и наблюдаю. Стою тихо-тихо на крылечке, и невольно слышу весь их разговор.

– Да, девочка вызывала желание о ней заботиться, – хмуро изрекает одна из теток. – Глаза вроде живые, умные, а одета, как… Впрочем, какая уже разница.

– А разговаривала как? – поддержала вторая. – Никакого почтения к тем, кто главнее! И должностью, и жизненным опытом… Нуждалась, нуждалась в воспитании, потому вызывала родительские чувства. Впрочем, нам же объяснили, она умалишенной была, что с нее спрашивать… Бедняжечка!

Третья собеседница, та, что затеяла разговор, смотрит одобряюще, радуясь такому единодушию компании. Потом еще раз вздыхает и решается на главное.

– Может, мы действительно, как-то переборщили с замечаниями. – жмется она. – Может, для ее больного сознания они показались слишком строгими. Ну, там, про внешний вид. И эти ваши колкости про маньяков, которые появляются в городе из-за женщин, которые так одеваются… – видно, что дама заговорила о вещах, важных для всей троицы. – Может, мы слишком открыто с ней разговаривали… Но ведь на работу в результате приняли, и место предоставили самое лучшее. И я ответственно заявляю, нашей вины в ее смерти нет и быть не может совсем…

– И непонятно, чего нас сюда вообще пригласили. Я и дня с потерпевшей знакома не была… – неожиданно резко вставляет одна из теток. Другая ее обрывает, испуганным успокаивающим жестом.

– Приглашают всех, кто в последние дни общался с умершей, – терпеливо объясняет дама. – И потом, мы упоминаемся в ее предсмертной записке. Вы разве не знаете? Мне это тот мальчик сказал, что всех с приглашением обзванивал…

– Да? Правда? – оживляются остальные, явно польщенные. – Надо же… И что она нам завещает?

Я не выдерживаю:

– Завещает любить ближних, поступать честно и не быть дурами! – без всяких на то прав – вмешиваюсь. – Просит не являться на похороны, если вы идете туда из вежливости или от страха показаться нечуткими и причастными к доведению до самоубийства… Впрочем, не обращайте внимания. Она сама не знает, чего просит. Ведь в случае выполнения ее просьбы похороны будут совсем безлюдными…

Пашенька нервно морщится. Ах, как я его, беднягу, компрометирую! Оттаскивает буквально за руку. Набирает в легкие воздух для отповеди. Я опережаю:

– Молчи. Я сама знаю.

И чувствую – сорвусь сейчас. Ни разу на него не срывалась, ни разу голос не повысила: с тем, кто почти безразличен, так легко быть паинькой… Ни разу не позволила себе при Павлуше что-то гадостное, старательно поддерживала предельно положительные, милые, чистые отношения.. И вот сейчас, непонятно из-за чего…

– Тебе нужно побыть одной? Я отойду. – мой Павлуша корректный и вежливый. Он все понял. Оставил меня сочиться бессильной злобой в одиночестве. Правильно. Никогда не простила бы ему, если б наорала. Никогда не простила, если б знала, что он видел мое падение. Это с одной стороны. А с другой – как же важно, как же безумно необходимо вцепиться в кого-то и выплакаться… Боренька, душа моя, как ты нужен мне, как глупо все. Теряем своих, считая чужих надежнее. Как глупо, как нелепо я предаю тебя, как не хочу этого делать, но совсем не могу с собой справиться. Как я запуталась.

Та ложь, которую я так зло и так неожиданно выпалила чопорным матронам, увы, является правдою… Нет, предсмертную записку Маринину я, естественно, не читала – ее никому пока не показывали – и что там написано, понятия не имею. Но о том, что сюда все пришли не попрощаться, а свою невиновность продемонстрировать – вот об этом говорю со знанием. Еще бы! Ведь тот ужас, что накрывает большую часть присутствующих, гложет и меня…

Как все мы виноваты, как виноваты-то! Марина… Сумасбродная, сильная, целеустремленная, поведенная на поэтах серебряного века и собственной свободе личности… Она была совершенно потрясающей, жила среди нас вечным двигателем, /всех пыталась окрасить в яркое/ где ходила – земля светилась/ нечто сказочное украдкою/ в уголках ее щек теплилось/… Она /все несла свою опрометчину,/ огорчаясь, когда растрачено/, она… А мы не сберегли. Просмотрели, не бросились спасать, когда были нужны. Нет, она повесилась не в приступе помутнения рассудка, как нам объявили знающие. Такая формулировочка очень удобна нашему виноватому сознанию, поэтому мы приняли ее за правильную. Нет! Она умерла от другого – от крайнего нашего безразличия. Она была человекозависима и не умела оставаться одна. Мы не имели права оставлять ее…

– Я пойду в дом, – по-мальчишески дрогнувшим голосом говорит Павлуша, неожиданно возвратившийся ко мне за спину. – Просят. Я пойду…

– Не бойся, – утешаю улыбкою. – Она мертвая, она уже не кусается!

Пашенька смотрит на меня совершенно безумным взглядом. Для него такой юмор неприемлем. Для него такого юмора просто не может существовать. Судя по взгляду, Пашенька решил, что ослышался. Встряхнул головой, чтоб прийти в себя, принял солидный вид, направился к покойнице.

Он уходит, потому что четырех высоких мужиков – и Павлушу в том числе – отобрали для торжественного сопровождения гроба. Павлик ступает неуверенно, все на меня оглядывается печальными глазами, словно на эшафот идет. Трое других держатся бодренько. Пиджаки посбрасывали, рукава позакатывали, будто Марина моя сто килограмм весила… И гордо так пошли, как на подвиг или на парад праздничный.

Павлуша не просто так трусится. А потому что он тоже виноват в Марининой смерти. Знает это прекрасно, и никак в себя не может прийти. Когда-то он не выдержал Маринкиного характера. Нет, чтоб любить вечно, принести себя в жертву, остаться подле!!! Нет же! В ответ на очередное нервное «уходи!» ответил согласием, перевел себя в ранг друзей, а потом встретил меня и влюбился так, что аж в ушах звенит… Раньше он обо всем этом спокойно вспоминал, с иронией даже. А теперь – с острым ужасом. Конечно, виноват! Триста лет он нашей Марине не нужен был, но сознание того, что ухажер вдруг оказался без ума от твоей подруги – штука неприятная и по самолюбию бьющая тоннами… У кого-то бывает больное сердце, у кого-то – совесть, а у Марины было больное самолюбие.

– Но что же мы могли поделать? Откуда мы знали? – в панике оправдывался Павлуша, когда только узнал о случившемся. Причем затронул он эту тему сам. Мне и в голову не приходило лезть к нему с обвинениями… Помню, неприятно защекотало тогда в районе солнечного сплетения. Неуютно сделалось и муторно оттого, что Павлика больше не смерть Марины трогает, а его, Пашенькина, в этой смерти роль.