Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 34



— Мало ли, — говорит, — Петровых на свете. Своего мы в Маньчжурии схоронили, знаете, поди-ка, а до других Петровых нам дела нет. — Вроде намека давал: лишний, мол это разговор.

Воевать нам больше не пришлось. Замирились с Микадой. А как — все, поди, знаете. На своем позоре замирились. Да и Миколашке не до Восходящего Солнца стало — такие зорьки по России заполыхали.

Помню, мы в Чите стояли. Вдруг прошел слух, будто хотят нас послать бунт на железной дороге усмирять. Петров этот слух подтвердил. Листков дал, митинг велел собрать.

Загудело, затревожилось серое улье:

— Не пойдем против свово народа! И так спустили русской кровушки…

— С японцем не совладали — бей своих?!

— Пусть дура-гвардия едет да смиряет!

— Ежель штаны сухие…

— Здесь им не Петербург! Не с безоружными…

Петров выступил, от железной дороги делегат, потом слово взял Иван Николаич.

— Братцы! — говорит. — Вы меня знаете. Вместе прошли одну судьбу, сражались с неприятелем, хоронили своих товарищей… Вот мои руки! Они чистые. Вражья кровь простой водой отмывается, а братнюю вовек ничем не смыть. И пусть мне их завтра отсекет палач- не подниму ружья против своих! Мы на каинство присяги не давали.

Порешили на митинге из казарм никуда не выходить, винтовки в пирамиды не складывать, с рабочими держать связь.

Шлюмпельплюню кто-то, видно, доложил, что мы митингуем, — прикатывает в казармы. Офицеры повыскакивали из штаба, повытянулись, а он на них как затрясет кулачком. «Сукины сыны!» — кричит. Потом построить нас приказал.

— Вы что же, — спрашивает, — бунтовать?! Присягу рушить вздумали?!

Сзади кто-то и крикни:

— Мы присягу не давали со своим, русским, народом воевать!

— Бунтовщики не русский народ. Они враги государя и Отечества, и поступать с ними должно как с неприятелями.

Опять голос:

— Дак их откуда хоть завезли столько, анафемов?! Какой же они нации, ежель не русские?

Шлюмпельплюнь на это промолчал. Зачинщиков стал требовать.

— Нету зачинщиков! — отвечаем.

— То есть как нету?

— Так что все мы зачинщики!

В это время в строю кто-то по-козлиному заблеял.

Шлюмпельплюнь насторожился:

— Эт-та кто? Порченый опять?! Я же приказывал в строй его не ставить!

А кто-то, звонкоголосый, на весь плац:

— Не волнуйся, твое превосходительство! Мы здесь все порченые! Зачем не видишь: подхватит нас!

— То есть как подхватит?

— А так подхватит, что тебе небо с овчинку покажется.

И пошло:

— Бэ-ээ!!! Мэ-э-э!!!



— Долой самодержавие!!!

— Кукареку-у-у!!!

— Забыли «Потемкина»?!

Шлюмпельплюнь взапятки, взапятки, потом повернулся да бежка.

С тем и уехал.

Мы к той поре и верно «подпортились». Красным душком от нас попахивало. Дружней бы всем взяться — сколупнули бы Николая. Быть бы бычку на веревочке. Ну да урок впрок был. В семнадцатом за милую душу сгодился.

Иван Николаич внедолге тут распрощался с нами.

— До свиданья, — говорит, — братцы. Не поминайте лихом фельдфебеля Коршунова.

— Дак тебя как, — спрашиваем, — командование, что ли, куда переводит?

Помолчал он маленько, потом вполголоса:

— У меня, ребята, теперь другое командованье…

И тоже, значит, как Петров. Исчезнул. В подпольщики ушел.

Вскорости и нас по домам рассортировали. Рисково стало таких-то при оружии держать. «Порченые»… В четырнадцатом только затребовали.

К девятнадцатому году дома я уже был. Раны от Деникина изнашивал. И вот вступил в нашу деревню красный полк. Вызывают меня к командиру. Знал бы к кому иду — быть бы моему костылю орловским рысаком. Иван Николаич командовал тем полком! А комиссаром у него — Петров Семен. За революцию бились «порченые» солдаты! Ну, тут я к ним же, недолеченный.

Сейчас вот гляжу на ихние портреты и шевелится пух на моей лысой голове. Гордый ознобчик ее покалывает. «Здравствуйте, боевые други! Еще не все старые „манжуры“ на тот свет откочевали. Есть, которые былое вспоминают да сказы про то сказывают».

1963 г.

Аврорин табачок

…Спасибочко — не курю. Я табачок через нос употребляю. С гражданской войны привычка. Не желаете щепотку? Как хотите… Редко, говорите, встречать приходится июхальщиков? Это верно. Вымирает наш брат. Скоро и на развод не останется… Папиросы да махорка на каждой полке, а «нюхательного» с огнем поискать. Откуда же ему народиться, нюхальщику-то? Ну, да беда не велика! Мы вот-вот отнюхаем свое, а молодежь — кури каждый свой сорт.

Я поначалу тоже курил. А нюхать — это уж в партизанском бытье начал. Мы одно время поголовно, считай, всем отрядом носы смолили.

Случай такой вывернулся. Прослышал наш командир, что в одном японском гарнизоне овес на складах лежит. Решили мы этот овес что бы ни стоило добыть. Потому — зарез выходил: зима, тайга, бескормица. Нашу «кавалерию» хоть сейчас на поганник вывози, хоть денек погодя. Истощали кони — нога за ногу задевает… Ну и одной ночью расхлестали мы япошек. Овес забрали, бинты, лекарства, харч, конечно, и между прочим пять ящиков табаку этого самого захватили. С куревом- то у нас тоже «ох» было… Мох да веничек в завертку шел. Вот и перешли на понюшки.

Другие химики водой пробовали его смачивать, чтобы в крупку потом согнать — да без толку. И так и эдак истязали табачишко, а тоже к тому же подошли, что и мы, грешные. Тоже зеленую жижку по подносью пустили. Чиху было попервости! Смеху! Веселый табачок оказался. Так, с шутками да смешками и подзаразились нюхать. Другие на всю жизнь унаследовали. Ну, и я табакерочкой обзавелся. Она, видите, предназначена, чтобы масло ружейное, щелочь в ней таскать — армейская, словом, масленка. А при надобности и под табак годится. У кого изжога бывает — соду в ней носят, писарь чернила разводит, охотник — пистоны, стрихнин хоронит — под всякую нужду посудинка. Как говорите? В музей сдать? Партизанская, стало быть, табакерка? М-да-а… Оно, конечно, лестно ей в музее стоять, да по заслуге ли честь? Всего-то и боедействия от нее, что партизанскому носу скучать не давала… Нет уж, если ставить табакерку в музей, то не эту. Нет, не эту…

А есть такая! Вот та по всем статьям заслуженная. Многим она известна была. Где она сейчас — точно не скажу, а на след наведу.

Ходил у нас на известье да славе паренек один… Федей прозывался. Попутно еще «шкетом»… Отменной храбрости и героизму парнишко был. Партизанский связной и разведчик… Отчаянная голова, трижды отпетая! И всего-то ему в ту пору восемнадцатый годок шел.

На слуху он стал после того, как у командира полка «дикой» калмыковской дивизии среди бела дня коня в тайгу угнал. Японского повара, в кашеварке завинченного, он же привез… Тот, значит, подгорелые пенки выскребал. Росточка небольшого — воткнется с головой в кашеварку и скоргочет ножом. На цыпочках вытягивается… Ну, Шкет его и уследил! Приподнял за лодыжечки, ноги в котел завернул, крышкой прихлопнул да — по лошадям. Кашеварка-то запряжена была за водой ехать.

Мы вторую неделю на сухарях да жмыховых лепешках перебивались, а тут, смотрим, каша подъезжает! В один момент котелки, миски в руки, ложки наизготовку— окружили трофею.

А Федя на нас:

— Вы что! С голодного острова, что ли? Никакого порядка!.. А ну, становись в затылок, разевай глаза, звенькай в котелки — всех удоволю!

С тем и отвинтил крышку.

Японец поднялся, плачет стоит, а мы такое «га-га-га» по тайге пустили, аж шишка валится. Накормил, прокурат!

Много, одним словом, за ним удалых дел значилось. Он и калмыковцам и японцам солоно достался. Немало ихнего брата изловил да жизни решил. Сумму даже за него назначили. Только Шкет и ухом не вел! Свое продолжал…

Храбрость, однако, храбростью, да не одной ею знаменит был наш Федя! В редком отряде про его табакерку не наслышаны были. Порох берег в ней Федя…