Страница 13 из 18
Теория Магнуса стала одним из самых горячо обсуждаемых научных вопросов дня и получила поддержку от ряда значительных фигур в разных областях.[84] Например, Фридрих Ницше увязал цветовую слепоту греков со своей философской доктриной и вывел из этого фундаментальное понимание их теологии и взглядов на мир.[85] Гладстон, уже бывший премьер-министр, находившийся на пике славы, был доволен тем, что нашелся авторитетный ученый, с таким энтузиазмом отстаивающий его выводы двадцатилетней давности, и написал благожелательный отзыв в популярном журнале «Девятнадцатый век» – вследствие чего дискуссия продолжилась и в других популярных журналах и даже ежедневных газетах.[86]
Утверждение, что восприятие цвета развилось только в последние тысячелетия, получило значительную поддержку и от видных ученых, в том числе от некоторых ярчайших светил в эволюционном движении. Альфред Рассел Уоллес, который независимо от Дарвина открыл принцип эволюции под действием естественного отбора, написал в 1877 году, что «если способность различать цвета усиливалась с течением времени, мы можем, вероятно, рассматривать цветовую слепоту как пережиток признака, когда-то почти универсального; а его столь широкая распространенность в наше время подтверждает, что теперешняя высокая восприимчивость человека к цвету и цветовым различиям – сравнительно недавнее приобретение»[87]. Другим выдающимся сторонником был Эрнст Геккель, предложивший теорию, что эмбрион рекапитулирует (повторяет) эволюционное развитие своего вида. В лекции, прочитанной в 1878 году в Венском научном клубе, Геккель утверждал, что «чувствительные колбочки сетчатки, которые обеспечивают лучшее восприятие цвета, возможно, постепенно развились только в течение последних тысячелетий».[88]
Шея жирафа
Оглядываясь на теорию Магнуса с высоты сегодняшнего дня, мы не можем не удивляться, как такие выдающиеся ученые могли не заметить в ней целый ряд странностей. Но необходимо почувствовать умонастроения конца XIX века и вспомнить, что многое, теперь являющееся для нас общеизвестным фактом, например физика света или строение глаза, чуть больше века назад было даже для ученых полной загадкой. Еще больше отделяет нас от современников Магнуса в представлениях о биологической наследственности, или, как мы теперь это называем, о генетике. И поскольку наследственность – ось, вокруг которой вращаются все дискуссии о месте языка между природой и культурой, то, если мы хотим вникнуть в эти дискуссии, нам следует остановиться и сначала попытаться мысленно перескочить через пропасть, отделяющую нас от 1870-х. Это будет нелегко, ведь пропасть эта почти так же длинна, как шея жирафа.
Все мы знакомы с логикой «Сказок просто так»: у жирафа длинная шея, потому что его предки тянулись и тянулись, чтобы добраться до верхних веток, слоненок у Киплинга получил длинный хобот, когда крокодил ухватил его за нос и тянул, а тот растягивался и растягивался, и безнадежно влюбленный заяц Теда Хьюза приобрел свои длинные-предлинные уши оттого, что слушал и слушал всю ночь, что его возлюбленная Луна говорила высоко в небесах. Сейчас даже маленькие дети понимают, что все это лишь бабушкины сказки. Главная причина, почему логика подобных историй ограничена стенами детской, – факт настолько общеизвестный, что вряд ли кто-то даст себе труд заговорить об этом вслух в наше время. А именно: физические изменения, которые происходят с вами в течение жизни, не будут переданы вашим детям. Даже если вам удастся растянуть шею в длину, как женщинам бирманского племени паданг с их шейными кольцами, у родившихся девочек шея не будет длиннее. Если вы проводите целые дни, поднимая тяжести, это не поможет вашим сыновьям родиться с выпирающими мускулами. Если вы проводите жизнь, пялясь в компьютер, вы можете испортить зрение себе, но это не передастся вашим детям. И тренировка глаза на распознавание тончайших оттенков цвета может сделать вас великим ценителем искусства, но она не окажет влияния на цветовое зрение вашего новорожденного ребенка.
Но то, что – перефразируя Гладстона – знает теперь каждый ребенок в наших детских, было совершенно не очевидно в XIX веке. Да и в двадцатом-то наследование приобретенных признаков довольно долго не казалось волшебной сказкой. Теперь, под ярким неоновым светом генетической лаборатории, когда уже прочитан геном человека, когда ученые легким движением пинцета клонируют овец и конструируют сою, когда даже дети в начальной школе учат про ДНК, трудно вообразить, что чуть больше века назад даже величайшие умы бродили наощупь в кромешной тьме, не имея представления о структуре живых организмов. Никто не знал, какие признаки наследуются, а какие нет, и ни у кого не было представления о биологических механизмах, ответственных за передачу свойств из поколения в поколение. В то время множество противоборствующих теорий о работе механизма наследования сходились в жарких схватках, но в этой великой тьме незнания вроде бы была одна вещь, с которой соглашались все: что признаки, приобретенные в течение жизни индивида, могут быть унаследованы потомством.
Действительно, до открытия естественного отбора наследование приобретенных признаков было единственной понятной моделью для объяснения происхождения видов. Французский натуралист Жан-Батист Ламарк предложил эту модель в 1802 году и доказывал, что виды эволюционируют, потому что некоторые животные начинают определенным образом упражняться и тем самым улучшают функционирование используемых при этом органов. Эти последовательные улучшения затем передаются следующим поколениям, что и приводит в конце концов к возникновению новых видов. Жираф, как писал Ламарк, приобрел привычку тянуться, чтобы достать до самых высоких веток, «вследствие этой привычки, существующей с давних пор у всех особей данной породы, передние ноги жирафа стали длиннее задних, а его шея настолько удлинилась, что это животное, даже не приподнимаясь на задних ногах, подняв только голову, достигает шести метров в высоту»[89].
В 1858 году Чарлз Дарвин и Альфред Рассел Уоллес одновременно описали эволюцию путем естественного отбора и предложили механизм, альтернативный «эволюции через упражнение» Ламарка: сочетание случайных вариаций и естественного отбора. Жираф, как объясняли они, не получает своей длинной шеи за счет попыток дотянуться до листьев более высоких кустов и постоянного растягивания шеи с этой целью, а скорее кто-то из его предков, случайно родившись с более длинной, чем обычно, шеей, получил при этом некоторые преимущества в спаривании или выживании перед короткошеими особями, и когда дела шли плохо, то жирафы с длинной шеей могли выжить там, где жираф с короткой шеей погибал.[90] Через год после совместного доклада Дарвина и Уоллеса вышло «Происхождение видов» Дарвина, и – как в наше время решило бы большинство людей – эволюция, по Ламарку, немедленно была отправлена в детскую.
Но, как это ни удивительно, единственное, что не изменилось после дарвинистской революции (по крайней мере, в первые пол столетия), была всеобщая вера в наследование приобретенных признаков[91]. Даже сам Дарвин был убежден, что результат упражнения отдельных органов может быть передан следующим поколениям. Хотя он и настаивал, что главный движущий механизм эволюции – естественный отбор, но при этом признавал определенную эволюционную роль – пусть и вспомогательную – за моделью Ламарка. Дарвин, видимо, до конца своих дней верил, что травмы и увечья могут быть унаследованы. В 1881 году он опубликовал короткую статью о «наследовании», в которой пересказывал историю джентльмена, у которого, «когда он был ребенком, сильно потрескалась кожа на больших пальцах рук из-за обморожения, сочетавшегося с какой-то кожной болезнью.[92] Его пальцы ужасно раздулись, и когда их вылечили, они были деформированы, а ногти навсегда остались необычно узкими, короткими и толстыми. Из четверых детей этого джентльмена у старшей дочери оба больших пальца и ногти на них были такими же, как у отца». С точки зрения современной науки, единственным объяснением этой истории может быть то, что этот человек имел генетическую предрасположенность к определенному заболеванию, которое не проявлялось, пока он не обморозился. То, что унаследовала его дочь, таким образом, была не его травма, а уже имевшийся наследственный признак. Но так как Дарвин ничего не знал о генетике, он полагал, что самым приемлемым объяснением для таких историй будет передача по наследству самих травм. Согласно собственной дарвиновской теории наследственности, это допущение было вполне разумно, поскольку он считал, что каждый орган в теле производит собственный «зародышевый материал» с информацией о своих наследственных качествах. Поэтому вполне естественно предположить, что если какой-то орган за время жизни индивидуума поврежден, то он не может нормально передать свой зародышевый материал в репродуктивную систему, и, таким образом, потомство рождается без правильных инструкций для построения некоторого органа.
84
По Turner 1994, 178, между 1875 и 1879 годами литература о противоречии Магнуса разрослась до более чем 6 % от всех публикаций о зрении.
85
Ницше о цветном зрении греков: Nietzsche 1881, 261. В работе Orsucci 1996, 244ff, показано, что Ницше продолжает дебаты о книге Магнуса в первом томе журнала «Космос».
86
Гладстон о Магнусе: Gladstone 1877.
87
Wallace 1877, 471 n1. Уоллес, однако, в следующем году изменил свое мнение (Wallace 1878, 246).
88
Лекция Геккеля от 25 марта 1878 года (Haeckel 1878, 114).
89
Перевод А. Юдиной.
Lamarck 1809: 256–257. (Рус. изд. – Ламарк Ж. Б. Избранные произведения в двух томах. М.: Издательство Академии наук СССР, 1955, 1959.)
90
Уоллес о шее жирафа: Wallace 1858, 61.
91
В действительности ситуация была даже еще более парадоксальной. В 1830–1850 годах в биологии решительно возобладали представления о неизменности видов, и теория Ламарка, хотя и была известна натуралистам, почти не имела сторонников.
Громкий успех «Происхождения видов» ознаменовал окончательную победу эволюционных взглядов – что породило волну интереса к трудам ранних эволюционистов и предопределило огромную популярность различных версий неоламаркизма в 1860–1890 годах.
92
Darwin 1881, 257. Дарвин также одобрительно цитирует Brown-Sequard’s famous expertments («Знаменитые эксперименты Браун-Секара») на морских свинках, которые были затеяны, чтобы доказать, что результаты операций на определенных нервах матери передадутся будущим поколениям.