Страница 17 из 23
Что ж, саспенс у нас в какой-то мере получился. И получился портрет советской эпохи.
Эдуард Хруцкий с сомнением отнёсся к описанию первомайской демонстрации. Я «срисовывал» её с записи телевизионной трансляции. Где я раздобыл эту запись, теперь не вспомню, но я сидел перед телевизором, крутил кассету туда-сюда, изучая одежду демонстрантов, надписи на транспарантах, вслушиваясь в звучавшие речи. Так художник сидит где-нибудь в поле и пишет пейзаж. Я же писал «текстовой пейзаж» многотысячной толпы. Позже мне пришлось таким же способом описывать похороны милиционеров для романа «Я, оперуполномоченный», всматриваясь в экран, разглядывая нескончаемую ленту прощавшихся людей, плакавших вдов, бившуюся в истерике маленькую девочку. Понимаю, что будь я свидетелем этих похорон в жизни, у меня остались бы впечатления, но не такие детали: я бы вынес оттуда некий сгусток ощущений, а тут я черпал из того, что происходило передо мной. Важно было стать частью происходившего, и тогда видеозапись позволяла мне жить бесконечно в этом отрезке времени.
Позже видео стало моим активным помощником. В поездках я часто снимаю именно для того, чтобы потом изучать картинку и превращать её в текст. Я обнаружил, что в моей памяти остаются совсем не те детали, которые я потом беру из видеозаписи. Ощущения – это то «живое», что ложится в душу на многие годы. Иногда ощущения легко пробудить музыкой, связанной с тем или иным эпизодом прошедших лет. Но есть детали, которые можно только «срисовать» с действительности. Они не запоминаются. Я включаю запись и вижу тени, трещины, складки… Память восстанавливает передо мной забытое, но теперь уже совсем по-другому, не через чувства, а больше умозрительно.
Выразив свои сомнения по поводу слишком большого объёма сцены парада, Хруцкий всё же согласился, что так и надо. «Они же должны знать, какой была жизнь», – сказал он, имея в виду новое поколение читателей. В одной из рецензий на «Случай в Кропоткинском переулке» написано: «Этот роман можно отнести к жанру исторических полотен, пусть и не широкомасштабных. Да и о каком масштабе можно говорить, когда добрая половина действия книги развивается возле будки постового? И всё же авторы каким-то необъяснимым образом сумели написать картину огромной страны. Взять хотя бы сцену первомайской демонстрации. Описание сравнимо по грандиозности со сценой древнеримского триумфа, сцена огромна, почти недопустима по своей продолжительности, но таких описаний больше нет в литературе!» Мне нужно было рассказать о том, что мне хотелось рассказать, а не о том, что кому-то хочется прочитать. Каждый автор имеет право на свою точку зрения, на свою память реальных и выдуманных событий.
Я не был уверен, что возьмусь за второй роман трилогии. Усталость была чрезмерна. Но через пару месяцев мы со Стрелецким уже вновь выстраивали сюжет. Теперь я чувствовал себя увереннее. Приобретя первые навыки работы в соавторстве и проанализировав всё слабые места «Кропоткинского переулка», я испытал творческий подъём. «Я, оперуполномоченный» писался легче. Если в первой книге Валерий Андреевич рассказывал в основном о постовой службе, то во втором романе было где развернуться. Работа сыщика необъятна, наполнена таким множеством интересных деталей, что мне нужно было лишь успевать осваивать этот опыт оперативной работы и перерабатывать его в литературу.
Мы продвинулись довольно далеко по линии основного сюжета, когда я почувствовал нехватку чего-то очень важного. Литература требовала вживить в реальную жизнь какой-то искусственный элемент, иначе книга грозила превратиться в голое перечисление фактов. Я поделился моими опасениями со Стрелецким. Он задумался и принёс мне через несколько дней материалы нескольких судебных дел, из которых предложил сложить одно дело, родив преступников, которых мы могли бы протащить через весь роман. Так появилась банда Кучеренкова-Груздикова. С мелких хулиганств и мелких краж группа Груздикова-Кучеренкова поднялась по нашей воле на уровень опасных вооружённых бандитов. Рассказанное в книге не выдумано, всё происходило на самом деле. Единственный вымысел всей трилогии – личная жизнь Смелякова. Его личную жизнь мы целиком выстроили «с нуля», несмотря на то, что Смеляков – это Стрелецкий.
Третья книга трилогии оказалась самой сложной и самой страшной, потому что описанные события лежали на поверхности, их помнила страна, они были поводом для судебных решений, о них спорили, в них рылись журналисты, за попытку обнародовать некоторые детали в людей стреляли. Все основные участники продолжали не только жить, но и занимать высокие должности. А в нашей книге открытым текстом рассказывалось, как они участвовали в разворовывании страны.
Мне хотелось, чтобы роман назывался «Мракобесие», то есть так же, как та книга, которую Валерий Стрелецкий написал сразу после того, как Ельцин уволил Коржакова и разогнал Службу безопасности президента. Заключительный роман нашей трилогии должен был закольцевать своим названием не только тему, но и саму историю появления наших книг, ведь мы начали писать в соавторстве благодаря несостоявшемуся фильму по книге «Мракобесие». Но Стрелецкому не хотелось, чтобы название повторялось. «Мракобесие» уже было, настаивал он. «Тогда пусть другое название, но с этим словом», – в свою очередь давил я. И через пару дней Валерий Андреевич предложил: «Во власти мракобесия». Меня такое название удовлетворило. Слово «мракобесие», которое казалось мне важным для этой книги, осталось.
Особенность написания этого романа заключалась в том, что о многих вещах невозможно было рассказать, так как они касались оперативной деятельности, а также агентуры, возможно, всё ещё действовавшей. Стрелецкому пришлось основательно перетасовать места операций, персонажей и т.д., чтобы не оставить ни малейших зацепок, по которым можно было бы вычислить реальных разведчиков и агентов. Впрочем, мало было заселить книгу известными людьми и поведать читателю о закулисных играх спецслужб, я чувствовал, что мне необходимо создать персонаж, которым я мог бы управлять. Я никогда не позволял себе «залезать в спальню» исторических персонажей, это для меня табу. Но литература требует, чтобы я заглядывал в душу персонажей, не обходил стороной их интимную жизнь. Для этого я родил Машковского. Он стал сплавом Гусинского, Березовского и многих других крупных воротил от политики и бизнеса, хотя и настоящий Гусинский довольно подробно описан в романе. Но если впечатления о Гусинском написаны со слов Стрелецкого, который завербовал его и сделал осведомителем СБП, и реальность его личности не позволяла мне вкладывать в его уста ничего, кроме сказанных им слов, то Машковского я писал свободно, манипулируя им и заставляя его озвучивать то, что было нужно мне.
Мне нравится помещать вымышленных персонажей рядом с историческими лицами: они могут высказываться об этих деятелях, рассказывать о них сплетни и т.д. Этих вымышленных персонажей нельзя привлечь к ответственности за клевету или грубое слово, они имеют право сплетничать, перевирать что-то. Они говорят от своего имени, а не от моего.
Я бы никогда не осмелился написать роман, например, про интимную жизнь Наполеона, Гитлера, Ленина, Тулуз-Лотрека, Кортеса, но запросто мог бы сочинить книгу про слугу, который видел их интимную жизнь. Вымышленный слуга может поносить своих господ самыми гнусными словами, подглядывать в замочную скважину, восторгаться ими, не понимать их и т.д., то есть он становится удобнейшим инструментом для выражений определённого отношения к реальным историческим фигурам и событиям.
Что же касается исторических лиц, пусть и «маломасштабных», то я считаю себя вправе вкладывать в их уста лишь то, что соответствует исторической правде. Своими словами – чужие слова, не меняя их суть. Художественное произведение имеет право на вымысел, но не на искажение. Тут моя позиция неизменна: если хочешь выдумывать от начала до конца, то не привязывайся к реальной истории. Искусство тем и интересно, что оно безгранично в своих возможностях. Писатель – творец сочинённых им миров, и никто не должен осуждать им написанное, если написанное не искажает реальность. Но чтобы изобразить действительные события, необходимо глубоко вгрызаться в материал.