Страница 8 из 152
Наступила ночь. Шторм не утихал. Хотя в июне на Ладоге светло круглые сутки, эту ночь нельзя было назвать белой. Нависли свинцовые облака, пробегал мелкий, колющий дождь. Под ударами волн «Гагара» медленно сползала с банки, и люди на носовой палубе все теснее прижимались друг к другу.
Корма уперлась в камень. Судно перестало сползать — оно лежало теперь неподвижно, накренившись на правый борт, с погасшим топовым огнем на верхушке мачты. Никто не мог сказать, однако, останется оно в таком положении или будет сброшено с банки и пойдет на дно.
Семеро человек решили покинуть «Гагару». Среди них были четверо мужчин и три женщины. Они отвязали шлюпку, сохранившуюся на левом борту, и пустились на веслах к берегу, до которого было километров пять. Матрос Ластухин, сообщающий обо всем этом в своем донесении, не знал никого из семерых пассажиров по имени. Вскоре, после того как шлюпка скрылась из виду, шторм усилился, огромный вал накатился на банку и потащил за собой «Гагару», Ластухин обхватил подвернувшийся под руки спасательный круг и упал в воду. Через несколько часов Ластухина подобрал военный катер.
Впоследствии Ластухин узнал, что капитан, механик и еще один матрос спасены другим катером. «Гагара» затонула. Что стало с пассажирами, он не знает. Их оставалось пятеро: трое мужчин и две женщины. Ластухин закончил донесение словами: «Они, наверно, погибли».
Я читал и перечитывал эту фразу: «Они, наверно, погибли». А шлюпка? О ней матрос Ластухин тоже ничего не знал. Я торопливо взял следующий листок.
Из текста явствовало, что в Шлиссельбурге был допрошен Анисим Иванович Бунчковский, сорока четырех лет, смотритель пристани, работавший при немцах. В июне тысяча девятьсот сорок второго года, во время сильнейшего шторма на рейде Шлиссельбурга, показалась лодка с гражданскими лицами. Она была тотчас остановлена немецким военным катером и под дулами пулемета и винтовок препровождена к пристани. Это было часов в семь утра, так что Бунчковский мог хорошо рассмотреть задержанных. Их было семеро: четверо мужчин средних лет и три женщины. Он видел их, когда они спускались по сходням, шатаясь от усталости и хватаясь за перила, и заметил, что у одной молодой женщины на руке татуировка — синяя роза. Женщина эта на вид двадцати двух — двадцати четырех лет, среднего роста, скорее худая, чем полная. Волосы у нее светлые. Платье на ней было мокрое и рваное, так же как и на ее спутниках. Они все выглядели как потерпевшие кораблекрушение. Шли задержанные молча, подгоняемые прикладами немецких солдат.
Бунчковский слышал, что шлюпку принесло к Шлиссельбургу с советской стороны течением и штормовыми волнами, и считает, что это вполне вероятно, так как шторм достиг тогда невиданной силы. О судьбе семерых советских граждан сведений не имеет.
На этом сообщение кончалось.
И еще один листок лежал передо мной на столе, свежий листок из блокнота, весь заполненный стремительным, колючим почерком Лухманова:
«Из архива штаба 25-й немецкой авиаполевой дивизии, связка 18, дело № 211, особо секретное,
отдела XI. 9.5.1944.
Агент «Синяя Роза» прибыла на участок армии 7,5.1944 г. от «Руперта». Прикомандирована к группе «Германриха». Оценка «Руперта» хорошая. Жила в Советском Союзе (г. Дербент). 23.6.1942 г. непреднамеренно перешла линию фронта (район Шлиссельбурга). Задержана сторожевым судном в числе пассажиров, спасшихся с затонувшего парохода «Гагара». Кончила курсы «Ост» 14.1.1944 г. Знает в совершенстве русский язык и слабо — язык дагестанских горцев.»
До сих пор у меня оставалась надежда, но теперь и она стала тонуть в поднявшемся отчаянии. Я то кусал подушку, сжигаемый бессильной злобой против Тони, изменившей мне и всем нам, оскорбившей мою любовь, мою надежду, то уговаривал себя, что есть еще один процент надежды, раскаивался, мысленно просил прощения у настоящей Тони, которая, может быть, ждет меня и дождется и будет смеяться вместе со мной над трагическим недоразумением…
Утром сквозь ясное, точно промытое стекло итальянского окна прошел желтый закатный луч и лег на одеяло — невесомый и нежный. В комнате стоял, скрипя кожаным пальто, Лухманов.
— Товарищ капитан, — сказал я, — отпустите меня на передовую.
— Вы долго думали?
— Смеетесь, товарищ капитан.
— Зачем на передовую, кем на передовую?
— Стрелком, пулеметчиком — все равно. Воевать, понимаете? Не могу я больше так.
— Понимаю. Я вас отлично понимаю. Разведчиком быть трудно, работа кропотливая, скучная, а стрелком — проще. Так? Ну так вот: не пойдете вы, дорогой товарищ Заботкин, на передовую.
Я не находил слов, чтобы возражать. Голос этого сильного, уверенного человека действовал на меня, как укрепляющее лекарство. Я слушал его и хотел, чтобы он долго-долго сидел тут. и говорил.
— Я знаю, в чем дело, — продолжал он. — Но я думал, что вы крепче. Правда, я сам сказал тогда, помните, — девяносто пять процентов против вас. Но у вас остается пять процентов. Целых пять.
— Нет пяти.
— Пусть один. Зачем же вы так быстро уступили этот один процент? Уступили и начали бить отбой по всей линии — в разведке работать не хочу, есть не хочу. — Он заметил тарелки с нетронутым ужином. — Черт знает что такое! Голодовку объявили? Приказываю немедленно съесть.
Он сидел до тех пор, пока я не очистил все до последней крошки. Потом встал и вышел.
Через несколько минут он вернулся и неожиданно спросил меня, занимался ли я когда-нибудь огородничеством.
— Напрасно, — сказал он, услышав мой отрицательный ответ. — Кто у нас специалист? Петренко, наверно? Незаменимый товарищ. Петренко!
— Слушаю вас.
— Овощи умеешь сажать?
— Мало-мальски.
— Просвети старшину. Пусть попрактикуется. Время летнее. Июль. Для капусты, для брюквы поздновато, конечно. Какие семена требуются? Можно салат, редиску. Доставай семена, и приступайте вдвоем. Покажешь старшине, а то он и лопату не знает, каким концом втыкать.
— Где прикажете?
— Здесь. В саду.
Петренко выполнил поручение с такой быстротой, что мы через двадцать минут разложили семена на листке мокрой бумаги, — как полагается перед посадкой, и начали штурмовать тощую, каменистую землю.
— Стукаем, стукаем, — молвил Петренко, оживившись, — и настукаем мы германский клад — запас оружия, или деньги, или тот ихний шнапс.
— Тебе шнапс…
— Ни… Прежде я, правда, из хаты на ногах, а в хату на бровях. Теперь ни.
— А что?
— Обещался Софье. Жене моей. Она говорит: ты, Герасим, пропадешь на войне, если лакать будешь. Обещай мне, говорит, что не станешь.
— Она на Украине?
— Не знаю где. В селе нету ее. Не проживает.
Он рубанул лопатой, поднял обломок кремня, долго и сосредоточенно вертел его в крупных, толстых пальцах, затем с силой швырнул через дорогу.
— И у меня, — сказал я, — не проживает.
Вспоров, перекопав лопатами целину, мы сделали
грядку, причем с моего бока она получилась выше и обрушилась. Тогда я сделал бок гряды более покатым. Все-таки он опять обрушился.
— Здесь бабы не такие, как у нас, — сказал Петренко. — Я только одну черноглазую видел. Сегодня, как на хуторах шукал мед. По глазам точно с Украины, а разговаривает руками. Я кое-как втолковал: мед, мол, покупаю. Она обрадовалась отчего-то да повела глазищами — ну, думаю, сейчас загуторит по-нашему. Мы с ней толковали, толковали. Сегодня, видишь, у нее меду нет, а завтра принесет. Я говорю: «Мне завтра не надо, мне сегодня надо». Не понимает. Придет, должно.
После обеда мы разровняли гряду и посеяли редиску. Семян хватило только на половину гряды, хотя Петренко намеревался засеять всю. Петренко сетовал, что редиска вырастет слишком мелкая. Ему не придется ее собирать: армия наступает, но он все-таки сетовал. Потом мы остановились и прислушались, так как что-то прошумело вдали.
— «Катюша», — сказал я.
— Далеко продвинулись наши, — заметил Петренко. — Артиллерии совсем не слышно. Километров на тридцать дали. Говорят, Валга наша.