Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 152



— Ваш тоже остыл, — сказал я.

Он рассмеялся:

— Да, виноват, виноват! Не хотел вам рассказывать… Теперь придется, я вижу.

— Дело ваше, — сказал я.

Спрятать любопытство мне так и не удалось. За годы дружбы с Чаушевым оно разрослось непомерно и до сих пор, надо сказать, не встречало отказа.

— А не хотел я потому, что… Ну, да вы сами поймете. Вот, пожалуйста… — Он протянул мне письмо Таланова.

«Здравия желаю, товарищ подполковник! Действительно, сержант Таланов с зенитной батареи на острове Декабристов — это именно я. Вас я хорошо помню. Вы были тогда лейтенантом. Только уточнить я ничего не могу. Состояние погоды было плохое, то есть пурга».

Из дальнейшего следовало, что сержант Таланов первый разглядел в предутренней мгле, в крутящемся снеге, человеческую фигуру в белом масхалате. Немецкие лазутчики сбились с маршрута я вышли прямо к батарее.

«Следы, какие и были, их сразу заносило, вы ведь знаете. Мы их гнали часа два обратно по льду. Ефрейтора Бахновского тогда ранило. А ихнего раненого догнали сразу, как сошли на лед. Это вы тоже знаете. А убитого немца нашли днем, после обеда, когда ветер перестал. И это вы знаете, а больше ничего на ваши вопросы я сообщить не могу, хотя и желал бы помочь».

Все как будто ясно. Преследование, перестрелка, один гитлеровец убит, другой, раненый, захвачен. Непонятно, что же еще нужно Чаушеву от сержанта?

— В том и загвоздка, — услышал я. — Впрочем, смотреть можно по-разному… Уж сколько раз я собирался выкинуть из головы, сдать, как говорится, в архив! Нет, не получается…

Он умолк, а я, заинтригованный до крайности, ждал.

— Ладно, так и быть, слушайте! Тем более вы ведь ленинградец, верно? И блокаду испытали?

— Да.

— Значит, представляете себе обстановку. А меня с границы перебросили в Ленинград, в органы, на следственную работу. Зиму сорок первого — сорок второго помните? Ну вот, аккурат в декабре, в самую темную пору…

Первые слова давались Чаушеву с трудом, но вскоре он заговорил легко и свободно, одолев в себе некий, еще загадочный для меня запрет.

1

Пальцы стали деревянными от стужи, и лейтенант Чаушев очень долго расстегивал упрямые, незнакомые на ощупь пуговицы, чтобы достать пропуск.

Подъезд был освещен плохо. Часовой не срезу обнаружил на полу истертый серый блокнот, оброненный лейтенантом. И Чаушев получил его из рук своего начальника — полковника Аверьянова.

— Теряем служебные записи, — констатировал полковник. — Небрежным образом теряем.

Возразить нечего. Правда, Чаушев шел с острова Декабристов в центр города, к большому дому на Литейном, пешком, да еще после целого дня утомительных и бесплодных поисков. На пропитание он имел лишь два ржаных сухаря. Накормить его обедом зенитчики не смогли, — бойцы, посланные за довольствием, попали под обстрел.

Но ведь не один Чаушев, все следователи передвигаются большей частью пешком. Все перебиваются с сухаря на чай, плюс две-три ложки каши-размазни.

— Так как же мне с вами поступить, товарищ лейтенант? — спокойно спросил Аверьянов.

Узкогрудый, сутулый, он сидел в черной неформенной суконной гимнастерке, спиной к черной маскировочной шторе, закрывшей окно. Только голова Аверьянова маячила из сплошной черноты, двигала губами. И еще выделялась струйка крупной махорки, просыпанной на гимнастерку.

— Как поступить? — отозвался Чаушев. — Трое суток гауптвахты.

Он даже не удивился своей дерзости. Голова полковника застыла, скулы обтянулись. Но ведь это всего-навсего одна голова! Чаушев улыбнулся. Все как бы утратило реальность. Он сам сделался необычайно легким и повис в воздухе, подобно голове Аверьянова.

Очнулся Чаушев на диване в своем кабинете. Увидел рыжие кудри Кости Еремейцева, эскулапа.

Что же произошло? Неужели обморок? «Да, самый натуральный», — подтвердил Костя. Стало страшно стыдно. За двадцать пять лет своего существования Чаушев ни разу не падал в обморок. Только читал об этом. И вдруг он сам, словно какая-нибудь барышня, затянутая в модный корсаж, в шляпе, изображающей цветочную клумбу…

У Чаушева сложилось представление, что в обморок падали только до революции, и к тому же исключительно в кругах буржуазии и помещиков.



Добряк Костя сует прямо в рот кусок сахара. Чаушев отворачивается.

— Ешь! — приказывает Костя. — Не трепыхаться! Сахар, понимаешь, нужен для миокарда.

— Для чего?

— Сердечная мышца, — переводит Костя. — А вообще — не твое дело!

По мнению Кости, врачебные познания непосвященным излишни и даже вредны. Врач должен быть для больного всезнающим и загадочным божеством.

— Не надо, Костя, — стонет Чаушев, увертываясь от драгоценного пайкового кусочка. — Я не заслужил, понял? Я арестованный.

— Иди ты!

Чаушев объяснил

— Ладно, — тряхнул кудрями Костя. — Медицина выручит тебя на этот раз.

Э, не все ли равно! Лейтенант не ощущал ничего, кроме горестного безразличия. Что гауптвахта? Мелочь! В конце концов, сидеть трое суток, может быть, полезнее, чем носиться без толку по льду Финского залива, тыкаться в сугробы, обшаривать торосы. По крайней мере, можно будет подумать…

Но Костя не ошибся, медицина выручила, избавила от ареста.

Сахар пришлось съесть, тем более что свой уже кончился. И то ли от сахара, то ли от Костиных слов, убеждающих почти гипнотически, сердечная мышца приободрилась. Хотя Костя велел до утра с дивана не вставать и не работать, Чаушев отпер сейф и извлек знакомую, изрядно распухшую папку.

Рапорт командира зенитчиков о происшествии, описи предметов, найденных на убитом немце, у задержанного и подобранных в снегу, протоколы допросов…

Сперва обер-лейтенант Беттендорф — так зовут задержанного — утверждал, что он направлялся в Ленинград сам — второй с унтер-офицером Нозебушем.

Сомневаться в этом Чаушев оснований не имел, пока не разглядел как следует, с помощью специалистов, взятое у шпионов снаряжение. Обер-лейтенант нес в своем заплечном мешке батарейки для рации. Нозебуш, нагруженный потяжелее, тащил рацию, но без одной необходимой детали — ключа. Отыскать ключ ни среди вещей, ни в снегу не удалось.

В мешке Нозебуша был кусок сала, но хлеб отсутствовал. Был пистолет, но без патронов.

Чаушев про себя проклинал пулю, которая уложила Нозебуша наповал. Он объяснил бы… А теперь волей-неволей выпытывай у вещей, старайся понять их немой язык. Чаушева учили не поддаваться скороспелым домыслам, и он к тому же очень боялся провалить свое первое серьезное задание. Однако полковник Аверьянов без больших колебаний согласился с ним. Да, очевидно, лазутчиков было трое.

— Можешь заявить обер-лейтенанту, — сказал Аверьянов. — Со всей твердостью

Беттендорф мучил Чаушева три дня — отрицал, отмалчивался, переводил речь на другое. Аверьянов нервничал, требовал после каждого допроса подробнейшего отчета.

— Хорошо, — сдался наконец Беттендорф. — Но я много не могу сказать. Совершенно правильно, с нами был еще один сотрудник. Это все.

— Что с ним случилось?

— Видите ли, он отъединился от нас… Разъединился с нами… Как правильнее сказать?

Чаушеву было бы легче с ним, если бы он не обращался так дотошно за консультацией по русскому языку, не козырял своей учебой в трех университетах и вообще был бы попроще. Беттендорф — и это особенно поражает Чаушева — говорит еще на трех язы ках, кроме русского. По-английски, по-французски, по-итальянски… Вот такой-то человек почему с Гитлером? Вопрос мучил лейтенанта, — он очень уважал образованность.

Кто же третий лазутчик?

— Извините, я не могу сообщить… У каждого есть свой долг. У меня тоже имеется.

Сейчас, просматривая протоколы допросов в папке, Чаушев видит, как обер-лейтенант разводит руками, склонив голову набок. Он оброс, так как бритву заключенному не дают, но выглядит ничуть не старше — все тот же холеный сорокапятилетний мужчина спортивного сложения.

— О себе я вам рассказываю абсолютно все, — слышит Чаушев, — поскольку мне незачем уже делать секрет… Или делать тайну?