Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 152



— Открываем в семь, — сказал Поляков.

— А закрываете?

— В одиннадцать.

Мальчишеское желание шевелилось во мне: задать еще вопрос Полякову, глубокомысленный вопрос, который бы сразу показал, что Заботкин не новичок, что Заботкин тоже человек бывалый. Но зубы у меня стучали от стужи, и я не нашел ничего другого, как спросить:

— За домом следят?

Поляков усмехнулся.

— Разумеется, — сказал он. — Вы как… прилично стреляете?

Он спросил таким же тоном, как раньше по поводу игры в шахматы. Тоном спокойным, но не безразличным. Огромным хладнокровием, уверенностью в себе вдруг повеяло от этого сдержанного человека с руками боксера. Я поспешил заверить, что стреляю прилично, хотя голос мой при этом звучал не особенно убедительно. Так как зубы мои отбивали неистовую дробь, лейтенант предложил снова:

— Лягте лучше.

— Не стоит.

— Ну смотрите.

— Сейчас я займусь хозяйством, — сказал я. — Я мигом согреюсь. Тут лопата есть?

Лопата нашлась, и я, пунктуально выполняя приказ командира, отправился в сад. Нужно ли говорить, что он был запущен. Ягодные кусты заросли лебедой и крапивой. Молодые яблоньки тянулись их этого засилья сорняков, как утопающие из морских волн. Я воткнул лопату в землю и обстоятельно, любовно, как подобает хозяину, обрезал сухие ветки. Дождь прошел, но солнце не выглядывало, резкий ветер тормошил жесткие, озябшие листья яблони. Я схватил лопату и принялся перекапывать заросшую травой грядку.

Вернувшись домой, чтобы приготовить обед, я затопил плиту на кухне, но Поляков сказал, что плита плохо держит тепло, и я затопил еще и голландскую, обмазанную глиной печь, что сыграло известную роль в дальнейших событиях.

После обеда я проработал в саду до семи, то есть до открытия читальни. Я не сразу бросил работу. Нет, я сделал вид, что интересуюсь, не дует ли из окон. Осматривая окна, я в то же время кидал косые взгляды на посетителей: замечание Полякова о слежке за домом, инструкции Лухманова настроили меня крайне настороженно. Вдруг мне повезет, и сегодня, вот сейчас, появится немецкая лазутчица с повязкой на руке или с синей розой. Первыми пришли два школьника в коротких штанишках гольф и босиком. Они сели на один стул и, толкая друг друга, начали выискивать в свежей подшивке портреты летчиков. Затем вошла русская молодушка, одетая в ватник, взяла маленький листок армейской нашей многотиражки и стала читать, приговаривая: «Ах, ведь не забыла еще по-нашему, не забыла, слава тебе господи». Читала она у окна, чтобы лучше видеть буквы, и сказала мне, когда я подошел, что она три года батрачила у немецкого помещика, что у нее слезятся глаза, потому что помещик заставлял прясть от восхода до самой темноты и не давал жечь свет. Я заделал картоном узкий просвет в окне и не преминул взглянуть на руки молодухи. Нет, ни повязки, ни татуировки. За круглым столом расположился еще один посетитель — благообразный пожилой учитель-эстонец с двумя пенсне на мягкой, сплющенной переносице. Я заметил, что он заинтересовался старыми подшивками, и наблюдал за ним особенно внимательно. Он, однако, ничего не вырезал и остановился на статье об образцовых школах Москвы. Я заделал еще несколько щелей в окнах и в полу. Когда я прошел мимо молодухи, она вкрадчиво шепнула:

— Хозяйка твоя где?

— Нет у меня хозяйки, — с неподдельной грустью ответил я. — Нет.

Молодуха сочувственно вздохнула. Я готов был расцеловать ее милое, круглое лицо за это простое сочувствие и за самый вопрос, в котором как бы звучало полнейшее незнакомство с разведчиком Заботкиным и полное признание личности Егора Прилепина.

Часам к девяти посетителей стало больше, и у круглого стола оставалось одно-два незанятых места. Я продолжал изображать хлопочущего новосела: то перегородку пощупаю, то гвоздик поглубже забью, то открою печную дверцу — хорошо ли, мол, топится. Некоторую долю хлопот уделил я и соседней комнате, в которой спал связной Полякова, буду называть ее отныне спальней. Следовало поближе ознакомиться с перегородкой, отделявшей спальню от читального зала, и проверить, обеспечивают ли щели удобство наблюдения. Оказалось, что почти весь зал, кроме не большого уголка, образуемого голландской печью и стеной, просматривается легко. Удовлетворенный этим результатом, я двинулся через зал в сени.

— Слышь, — шепнула молодуха. — Пахать думаешь нонче или не думаешь?

— Под озимые думаю.



— На чем пахать-то?

— Военные лошадь обещали.

— Давай вместе, когда так. Я тоже… Наш район-то Порховский, говорят, разоренный. Куда я к осени пойду. Я немцево поле запашу, и к весне уж…

— Живешь где?

— Соседка твоя. Вон. — Она показала кивком в окно, уже затемненное ранними дождливыми сумерками.

Я сказал, что согласен пахать сообща, и вышел в сад, страшно обрадованный хорошо проведенной ролью. «Из Заботкина еще получится разведчик, — подумал я. — Посмотрел бы Лухманов».

Опустив руку в карман и нащупав рукоятку пистолета, обернутого сухой тряпкой, я прошел вдоль ряда яблонь, затем между кустами смородины и очутился рядом с соседним домом, на который указывала кивком молодуха. Что-то шевельнулось в кустах. Я остановился. Тихо. За кустами послышались легкие, торопливые, удаляющиеся шаги. Я сжал рукоятку пистолета и тотчас отпустил: ведь за кустами улица, и по ней идут прохожие, вот и всё. А что касается шороха, то, собственно, нет уверенности, шорох это в самом деле или порыв ветра. Я постоял некоторое время. Ветер, шаги редких прохожих — больше ничего. Наверху, в сине-черной пустоте, мчались догорающие зайчики облаков. Силуэт высокой острой крыши на фоне этих облаков двигался, точно нос корабля, разрезающий пенистые валы. «А что, если теперь следят за мной, — пришла в голову мысль, — а я стою и разоблачаю себя тем, что вот так стою и прислушиваюсь?» Я пересек по тропинке заросли ягодных кустов, вышел на дорогу, поднял для вида обрубок бревна, несколько щепок. Подбросив их в огонь, я с наслаждением приложил ладонь к шероховатой, горячей поверхности печи.

Полнейшее довольство собой, которое я испытывал несколько минут назад, теперь слегка потускнело. Я не мог отделаться от мысли, что допустил ошибку, когда пошел осматривать сад.

Наблюдать, оставаясь невидимым, — вот элементарное уставное правило. А я…

Нет, Заботкин еще не разведчик.

Однако зачеркивать свои успехи по части перевоплощения мне не хотелось «Хорошо, — сказал я себе, — пусть это будет последней ошибкой. Буду рассчитывать каждый шаг. Например, где лечь спать? В зале или в спальне? Ну, это нелепый вопрос. Конечно, в спальне. Только надо сделать вид, что я ложусь в мезонине и в нижнем этаже ночью никого не будет».

Я взял в охапку тюфяк, вынес его с черного хода, обошел в сгустившейся темноте вокруг дома и демонстративно внес обратно через зал. Потом я поднялся в мезонин- все могли слышать мои шаги. А в одиннадцать часов, когда ушел последний посетитель — старик с двумя пенсне, я опять поднялся наверх, зажег лампу и, прежде чем опустить бумажную маскировочную штору, постоял у окна. Тем временем Поляков, заперев парадную дверь на крючок, тоже вошел в комнатку мезонина.

— Затемнение, — напомнил он.

Я изложил ему свой план, упомянув и о манипуляциях с тюфяком. Поляков ничего не ответил, вернее, ответил неопределенной усмешкой.

— Это правильно? — спросил я.

— Правильно, правильно, — проговорил он нехотя.

— Давайте-ка вниз.

Стараясь не шуметь, я слез, на ощупь добрался до койки и снял мокрый, тяжелый, как кольчуга, пиджак, мокрые сапоги. Пиджак я повесил сушить на крючках печи, над самой койкой, а сапоги… Куда поставить сапоги? Я встал и, осторожно ступая босыми ногами, прошел в зал и пристроил сапоги здесь, на стуле у печки. Потом я проскользнул в сени и бесшумно отцепил крючок. Поднял шторы. Теперь можно ложиться. Можно наконец согреться под одеялом.

Только не уснуть.

У меня, собственно, один только раз было поползновение уснуть, — это когда ласковое печное тепло разлилось по моим жилам и веки стали смыкаться сами собой. Я вытащил из тюфяка соломинку и пощекотал в носу — так делают, как мне рассказывали, таежные охотники, которым приходится долгими ночами подстерегать у водопоя быстроногого марала. Сон отлетел и больше не посещал меня. И чем дольше я лежал и вслушивался в немую темноту, тем более крепла во мне уверенность, что этой ночью, именно этой ночью, что-то должно произойти. Почему — я не мог отдать себе отчета. Должно быть, эта уверенность выросла из моего нетерпения.