Страница 35 из 36
Девушка «перебулгачена» всем, чем можно, что дает обеспеченным детям наш разномастный век: импортными нарядами и мамашиными визитерами, ранними вечеринками и восхищенными маслеными взглядами «трезоров». Похоже, что она видела мужчин во всех вариантах, но кроме картотеки имен и фразы: «О, я не выйду замуж никогда», — ничего из этого калейдоскопа у нее не выблескивается. Конечно, она где-то учится — заочно, конечно, она работает: организует лекции, но не в этом суть…
Я грустно сижу рядом, слушаю ее непрерывный стрекоток и думаю, думаю, думаю… Я думаю о цене свободы, коей так щедро оделена у нас женщина с детства, о поклонении красоте, что брызжет из наших жеребячьих глаз, о гнете девичества и наивности, что, как постыдное ярмо, принято теперь скрывать в двадцать лет за развязностью и всезнайством… В сущности, передо мной ребенок — капризный и обиженный, избалованный и жестокий в своем неведении настоящего горя, сбитый с толку неурядицами семьи и пресыщенностью. «Я не хочу быть спасительным кругом кому-то», — срывается с ее перламутровых губ, и мне становится не по себе. Зачем я слушаю эти корявые речи, зачем пытаюсь смягчить ее гнев на мир?.. Пройдут годы. Материнство и боль сосков, разлука и ожидание писем, может быть, сгладят эти угловатые жесты молодости, эту неприязнь суждений. Разве можно молодости объяснить, что она жестока? Разве можно девушку уговорить не отрекаться от святости замужества, от бремени ласки, от пытки верности?..
Мы расстались легко и просто. Так, как она, видимо, привыкла расставаться — без адресов и телефонов. Я шел домой и вспоминал, что свою мать она упорно называла «старой бандеролью». Странное выражение. Не правда ли?
Выборг
У моря — угрюмая, из костистых валунов на древнем известковом растворе шведская крепость с пушечными аппарелями, бастионами, фортами по всем правилам рыцарских времен. Башня, как скала, высится в центре. Скала, с которой сладко и страшно смотреть вниз — на море с бело-синими корабликами, с силуэтами низких шхер.
Полковник лез вверх рядом со мной и рассказывал о штурме линии Маннергейма, о бронированных колпаках, бетонных дотах и раскаленных от выстрелов орудиях. Лестница висела внутри башни над сорокаметровой пропастью на крошечных стальных кронштейнах, вбитых между древними валунами…
Когда мы вышли на смотровую площадку и ветер хлестнул нам в лицо солью и влагой, мой собеседник вдруг согнулся и, с трудом переставляя ноги, подковылял к лазу, что-то пробормотал и исчез. А я обошел по площадке вокруг купола с циркульными окошками, бросил вниз камушек и, посчитав траекторию его, подивился хитрости расчета заморских фортификаторов и только тогда пошел спускаться… Полковник сидел у выхода синий, с подглазицами и набухшими веками у висков…
— Запах, — сказал он, — не переношу трупного запаха…
— А что, разве он где-нибудь был?
— Не знаю откуда, но так пахнуло, что чуть не задохнулся… Это у меня с сорок второго… — он помолчал, вытирая платком сырой лоб.
— Я ведь отступал на Кубани. Жара, трупы, мухи… До сих пор на могилу отца с мукой хожу — кисловатый этот запах сквозь землю чую…
— Откуда бы здесь этот запах? — подумал я, беспечный и беспамятный в свои тридцать.
А Выборгский замок, переходивший из рук в руки восемнадцать раз за десять столетий, угрюмо и холодно высился вокруг нас серыми бастионами…
Аня
Анюточка — розовощекая полуторагодовалая девочка с блестящими голубыми глазками и доверчивым сияющим взглядом. Она гуляет со своим угрюмым папой, вечно погруженным в газету и механически передвигающимся за ней, уткнувшись в печатный лист.
Лес стоит осенний, сухой и пыльный. Березы еще в лимонной листве, а лиственницы и осинки — голые, жалкие. Трава в парке выгорела, затоптана до белизны и усеяна мусором.
Анюточка, ловко перебирая ножками в алых колготках, бежит к детям из детсада, что под оком толстой сонной тети играют на полянке. Дети — в ярких осенних курточках, с ленточками, кожаными хлястиками, ремешками. Они увлеченно бегают, играют в куклы, в войну, в прятки…
Анюточка никак не может пристроиться к ним. То одному, то другому просяще заглядывает в глаза, доверчиво улыбается и тянет за рукав: «Играть», — просит она, но детям некогда. Мальчики, строча электрическими автоматами, с топотом проносятся мимо. А девочки — девочки, косясь на читающего папу, что невидяще перебирает ногами невдалеке, оттирают Анюточку спинами от ярких, с распущенными волосами кукол.
— Там кука, там… — передразнивая, обманывают они Аню, и та доверчиво бежит, спотыкаясь о сосновые корни, в другую сторону. Потом останавливается, долго расширенными глазами смотрит то на папу, то на девочек, хихикающих под облетевшим кустом волчьих ягод, и громко, отчаянно и обреченно плачет.
Девушка на мотоцикле
Она была крупноскулой, с маковыми зернами родинок на щеках и ослепительной, мгновенной улыбкой, похожей на фотовспышку. Ходила она в джинсах с махрами по шву и смешно щелкала ими о кожаную, на длинном ремне сумку. Часто после лекций я видел ее на мотоцикле, в ярком, яблочно-красном шлеме и хрустящей куртке с диагоналями лиловых молний. Ручки она крутила небрежно, чуть замедленно заправляла каштановые волосы под шлем, а потом, взревев синим чадом, срывалась с места, как хоккеист после отсидки на скамье штрафников…
Студенческая жизнь ей нравилась. Она была словно создана для гулких аудиторий, полных молодых здоровых голосов, суматохи и панибратских жестов, щелканья блестящих портфельных замков и гама. Однажды я видел, как она, слегка отвернувшись, передразнивала перед сокурсниками мою нелепую манеру встряхивать головой и значительно поводить бровями перед началом лекции…
В общежитии она, должно быть, копировала всех преподавателей, за что на нее часто обижались. Осенью она появлялась иссиня-черной, с громадными белками на обветренном, шелушащемся лице и со свежими следами шрамов и ссадин. «Поцелуи Тянь-Шаня», — отшучивалась она на мои расспросы и нетерпеливо постукивала лакированными ноготками о крышку стола. И я, нудно шелестя бумагами, не смел ее больше допытывать — как и зачем она оказалась именно в горах. Потом уже, от других, я узнавал о каких-то фантастических мотопробегах, о козьих тропах, о загадочной черной смоле — мумие… Помню, что особенно поразил меня крупный, со следами сшивки, розовый шрам на ее левой икре, похожий на гусеницу…
Она исчезла на четвертом курсе, выйдя замуж за летчика. Случайно я потом увидел ее лицо через два года в иллюминаторе самолета, бледное, с прилипшими растрепанными волосами. Она прижимала к себе плачущего ребенка, что-то быстро говорила ему, по-видимому уговаривая, и вытирала ему носик платком. Гудели надсадно турбины, сухая пыль хлестала по серебристой обшивке, и ее лицо в алюминиевой оправе мелких заклепок, под желтоватым плексигласом казалось мне жалким и испуганным… Было это на другом конце страны, и стоящая рядом со мной старушка старательно махала ей заштопанной варежкой…
Тени
Раньше я не замечал, какие разные бывают тени. Тень и тень — подумаешь, какая важность.
В жаркий солнечный день в саду, устав от труда, я заснул под тенью старой яблони. Было знойно, душно вокруг. От досок дома шла сухая нагретая истома, а здесь, в тени замерших листьев, дышалось легко и свободно. Проснувшись, я почувствовал необычайный прилив сил, словно кто-то омыл меня живой водой. Я приложил руку — ствол был прохладным и чуточку сыроватым. Листья наверху поглощали аспидную жару, давая живую ароматную прохладу…
Так научился я различать тени живые и мертвые. Тени ласковые, как руки матери, и тени равнодушные, безучастные. Бледно-зеленые живые тени яблонь и лип. Пепельные мертвящие тени городских коробок. Кобальтовые угарные тени пыльных тополей.
И не было ни одной похожей. Каждая имела свой оттенок, свое дыхание, даже свою прохладу.