Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 61



Уже сам переезд от Ленчина до парохода стоил всех сокровищ мира. С детства я безумно любил лошадей. Запах конюшни был мне приятнее любых благовоний. И я просто дрожал от счастья, если мне удавалось погладить мягкие дрожащие лошадиные ноздри или перебрать пальцами гриву. Как только балагола подъезжал к нашему дому, я бросался к лошади, гладил и ласкал ее. Запах сена, которым были набиты сиденья, казался райским. Если нас вез Ицик-Самоволка, он не разрешал мне садиться рядом с ним на козлы и брать в руки вожжи, так как считал, что это не подобает сыну раввина. Если же балаголой был Гершл-скотник, толстый краснощекий молочник, он позволял мне править. Держать в руках жесткие кожаные вожжи, смотреть на лошадь, прядающую ушами, встряхивающую на бегу гривой, упряжью и хвостом, было слаще меда. Как хорошо было понукать лошадь свистом, когда она останавливалась, чтобы сделать по-маленькому, или подносить ей ведро воды, когда она хотела пить. Сколько жизни было в струйках воды, выливавшихся из мягких лошадиных ноздрей. Мама видеть не могла, как я радуюсь лошади, слышать не могла моего свиста, который, честно говоря, не очень-то у меня получался.

— Шие, стыдно! — одергивала она меня. — Ты ведь уже учишь Гемору…

Мне не было стыдно. Я был готов отдать все Геморы на свете за одно только ржание моей лошадки.

Местность, по которой шел песчаный польский шлях, была однообразной, равнинной, но мне она казалась самой прекрасной в мире. Вдоль дороги паслись коровы, по лугам скакали жеребята. На залитых солнцем полях трудились крестьяне. Мы приветствовали их громким польским благословением:

— Шченшч Боже![130] (Бог в помощь!)

А они отвечали:

— Буг заплач![131] (Бог заплатит!)

Красные платки на головах крестьянок, белые гуси, кудрявые овечки, пятнистые телята, собаки, птицы — все купалось в солнечных лучах. Над низенькими крестьянскими хатами, крытыми соломой, вились дымки. Во многих хатах оконные рамы были разных цветов. Даже пугала, стоявшие на полях, чтобы отпугивать ворон, были чудо как хороши. Только кресты с голым Йойзлом, украшенные увядшими цветами, и святые матери, стоявшие вдоль дороги, казались мне чуждыми истуканами в прекрасном Божьем мире.

— Мама, смотри! — показывал я пальцем. — Смотри, аист на одной ноге! Смотри, белочка скачет на дереве!

Мама смотрела большими серыми глазами, в которых вместо радости была печаль.

— А вы знаете, что когда-то, в Земле Израиля, до того, как был разрушен Храм, у нас были свои поля? Евреи пахали и сеяли, женщины пасли овечек… Наши праотцы и праматери были пастухами. Пастухами были и Моисей, и большинство евреев в Земле Израиля. Теперь гои живут каждый под своей лозой и под своей смоковницей, а мы, евреи, в изгнании и отданы, несчастные, на поругание народам…

Так говорила она с болью в голосе, и в ее больших серых глазах стояли слезы.

Никогда я не видел, чтобы мамины серые проницательные глаза были такими мягкими, как тогда, когда она, сидя на подводе, так красиво описывала нам поля и овечек Земли Израиля. Однако я не мог забыть о радости, переполнявшей меня. Вскоре мы останавливались в деревне Сенцемин, где жило несколько евреев, помещичьих арендаторов. Изголодавшись по общению с соплеменниками, они радостно встречали нас, расспрашивали о своей родне в Ленчине и подносили нам свежее молоко в глиняных крынках.

— Пусть ребецин с детьми выпьет на здоровье, — просили они. — Для нас честь принимать таких гостей…

Неспокойные воды Вислы, через которую мы переправлялись на лодке, отливали серебром. Мама начинала тихо бормотать молитвы всякий раз, когда крестьянская лодка кренилась или раскачивалась на волнах, а мне это жутко нравилось. Это напоминало рассказ из Пятикнижия о Чермном море, которое перешли евреи. Воодушевлению моему не было предела, когда мы, наконец, садились на пароход, полный разных людей — и гоев, и евреев. Уже через несколько часов становились видны высокие здания и мосты Варшавы. Наш пароход входил под мост. Меня охватывал страх, потому что издалека казалось, что пароход заденет его трубами. Но он проскальзывал под мостом, дрожавшим от движения фур, омнибусов, трамваев и людей. По берегам реки мы видели скакавших на конях черкесов, под ярким солнцем их длинные черные накидки и косматые шапки выглядели очень странно.

В первый раз, когда мы подъезжали к Варшаве, я слегка забеспокоился. Всегда, когда мы, мальчики, просились в Варшаву, взрослые говорили, что нам туда нельзя, потому что у ворот города стоит большая женщина, сделанная из железа, и каждый мальчик, который проходит мимо нее, должен ее поцеловать, и к тому же в неприличное место… Поэтому я все спрашивал маму, где железная женщина. Мама улыбнулась и сказала, что об этой женщине мальчикам рассказывают, чтобы они не просили взять их с собой. Я почувствовал облегчение. Когда мы сошли на берег и взяли дрожки до Надвислянского вокзала, я был буквально ошарашен красотой большого города и, не зная, на что смотреть раньше, вертел головой во все стороны. На вокзале была суета и давка. Люди толпились, толкались, кричали. Важно ходили огромные жандармы. Я дрожал от их взглядов. Особенно я боялся за свои льняные, торчавшие пучками пейсы, потому что случалось, что жандармы отрезали евреям пейсы, которые по закону было запрещено носить. Меня беспокоили не сами пейсы, которые мне не слишком-то и нравились, а то, что жандармы, по слухам, отрезали их не ножницами, а ножом, что было очень больно[132]. Однако жандармы не тронули мои пейсы. Мама приказала нам — мне и моей сестре — держаться за руки и ни на секунду не отходить от вещей, пока она будет стоять в очереди за билетами.

— Если кто-нибудь предложит вам на что-нибудь посмотреть или за чем-нибудь пошлет, не ходите, потому что в городе полно воров! — предупредила она. — И держитесь за руки, чтобы не потеряться в толпе.

Понятное дело, что я не мог удержаться и все-таки пошел осматривать все закоулки, невзирая на предостережения сестры.

В вагоне третьего класса было темно. Все толкались, запихивали поклажу, ругались. Жандармы и кондукторы сердились. Женщины постоянно теряли детей и кричали в истерике. Пассажиры старались занять сидячие места и верхние полки. Евреи и гои препирались из-за мест. Одетые на немецкий манер литваки[133], у нас таких никогда не было, таскали бессчетные чемоданы и чайники с кипятком. Женщины кормили грудью младенцев, ели сами. Евреи сразу же собрали миньен и стали молиться. Литваки играли в карты, пили чай и потешались над польскими чмайерами[134]. Те в ответ обзывали их крестоголовыми[135]. Моя мама всего этого терпеть не могла. А мне все доставляло столько удовольствия! Я не упускал возможности смотреть в вагонное окошко, за которым леса, поля, деревни, телеграфные столбы и крестьянские домишки уносились назад как сумасшедшие.

По дороге мама всегда ругалась с «погонщиками». «Погонщики» эти заключали сделку с кондукторами и требовали денег с пассажиров, которые ехали без билета. Один такой «погонщик» до сих пор как живой стоит у меня перед глазами. Это был человечек с бурой бороденкой, одетый в бурый халатик, поверх которого болталась бурая кожаная мошна. Этот бурый человечек все время торопливо протягивал свои поросшие бурым волосом руки, требуя деньги.



— Отправляемся, отправляемся, по полтине с каждого, мужчины, женщины, што ка цаат, што ка цаат[136], — говорил он и собирал полтинники.

Громко пересчитав маму, сестру и меня, он потребовал заплатить полтора рубля…

— Поживее, тетенька, поскорее, што ка цаат, малахамовес[137] сейчас придет… Гони монету…

130

Szszęśċ Boze! (польск.)

131

Вóg zaplać! (польск.)

132

Меня беспокоили не сами пейсы… а то, что жандармы, по слухам, отрезали их не ножницами, а ножом, что было очень больно. — Подобные эксцессы имели место в конце царствования Николая I, когда происходили гонения на традиционное платье и внешний вид евреев. В описываемую эпоху они уже отошли в область фольклорных преданий.

133

Литваки — евреи, выходцы из Белоруссии и Литвы. В Царстве Польском так называли всех евреев, приехавших из России. В 1844 г. русское правительство повело наступление на традиционное еврейское платье в целях «сближения» евреев с остальным населением. Ношение долгополой одежды мужчинами было запрещено в 1850 г. Евреям было предписано носить короткие «немецкие» сюртуки. В Царстве Польском эти запреты не действовали, поэтому литваки резко отличались своим внешним видом от польских евреев.

134

«Чмайеры» — прозвище польских евреев, основанное на особенностях фонетики польского диалекта идиша. Стяжение «Иче-Маер», так польские евреи произносили мужское имя Ицхок-Меер.

135

«Крестоголовые» — прозвище литваков. Смысл этого прозвища в том, что в глазах более традиционных польских евреев литваки — почти выкресты.

136

Нет времени (польский диалект идиша).

137

Ангел смерти (древнеевр.). Здесь имеется в виду кондуктор.