Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 23



Во-вторых, познание этого мира – именно поэтому – выступает одновременно его творением: выявляя ту или иную идею, мыслящий вызывает ее к существованию. Вглядываясь в себя (в работу собственного ума), я одновременно вглядываюсь в мир, позволяю проявиться той или иной идее, в свою очередь, вызывающей к жизни ту или иную вещь (явление). Именно поэтому в древнегреческой культуре умозрение – важнейший способ познания, а незаинтересованное (не направляемое каким-то утилитарным интересом) созерцание – занятие, которое в наибольшей степени приличествует человеку. Можно, пожалуй, утверждать, что созерцание греки ценили отнюдь не потому, что этому способствовал рабовладельческий строй, но, напротив, физический труд осмыслялся как рабское занятие именно потому, что он имеет весьма опосредованное отношение к идее как к истоку бытия каждой вещи. Наконец, в-третьих, человек в этом мире, существующем между хаосом и космосом, есть прежде всего существо, живущее «в свете идеи». Жизнь человека в греческой культуре представляется осмысленной (а значит – подлинно человеческой) ровно настолько, насколько она оказывается причастной к той или иной идее. Так, возвращаясь к уже упомянутому выше понятию каллокагатии, можно указать прежде всего на то, что основная функция этого понятия – выступать своего рода мерилом человеческой жизни. Последняя, таким образом, обретает ценность не в силу своей уникальности, единственности, но в силу близости к этому идеалу «хорошего и прекрасного человека». Как замечает А. Ф. Лосев относительно каллокагатии, «…классический идеал, избегающий сугубо индивидуальной психологии и субъективных переживаний, содержит в себе главным образом индивидуальнообщие и всеобщие черты бытия, и это приводит к тому, что он по необходимости является до некоторой степени абстрактным и даже в известной мере “холодным”. Калокагатия есть общее идеально-нормальное состояние тела, в котором личность человека только и проявлена в меру соответствия этому идеально-нормальному физически-жизненному состоянию тела»60.

Идеал каллокагатии, таким образом, есть выражение идеи «человека вообще» – как гармонического сочетания разнородных начал. Эта гармония, однако, может существовать и воспроизводиться каждый раз особенным образом, и эта особенность опять же определяется той идеей, в свете которой реализуется человеческая жизнь. Именно поэтому умение увидеть идею (например, политика, философа, земледельца, воина) и выступает непременным условием ответа на вопрос «Что значит быть?» – не просто человеком, а человеком в его конкретном модусе, в той или иной «вариации».

Лекция 3

Единое как тождественное в ином

Итак, идея – это то, что скрепляет собой, удерживает неопределенное первоначало единого мира, обеспечивая его существование – в том или ином виде, а «умение различать роды и виды» – важнейшее условие такого устойчивого существования. Но, говоря об «умении различать», мы уже неявно оперируем философским понятием различия, выступающим одним из полюсов категориальной оппозиции «тождество – различие» (другой ее вариант – «тождественное – иное»). Эта категориальная пара играет исключительно важную роль в осмыслении мира как «определенного Единого», коль скоро понять этот мир как целое и означает суметь выявить (увидеть умственным взором) тождественное в ином, ту или иную идею на фоне неопределенного Единого. Как же понимается тождество в свете интуиции единства всего существующего?

Во-первых, это тождество субстрата, единой первоосновы мира, позволяющее утверждать, что мир – при всех его изменениях – всегда есть то же самое. В этом отношении удивительным образом положение Гераклита «Этот космос, тот же самый для всех, не создал никто ни из богов, ни из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живым огнем, мерами разгорающимся и мерами погасающим»61, совпадает с утверждением Парменида в его поэме «О природе»: при том, что традиционно в истории философии принято противопоставлять учение Гераклита о становящемся, изменчивом мире и учение Парменида о неизменности и самотождественности всего, что существует «по истине». Совпадение оказывается здесь неизбежным ровно постольку, поскольку тождество субстрата, того, «из чего» – все, может быть осмыслено только отрицательным образом. Неопределенность первоосновы мира ухватывается только как невозможность ее помыслить, что и утверждается Парменидом. Только мысля то, что есть (вспомним еще раз парменидовское положение о совпадении бытия и мысли), мы можем понять бытие как определенность и тем самым осознать немыслимость любой неопределенности, любого становления и соответственно несамотождественности (инаковости). Именно поэтому бытие «Рожденье и гибель», или изменчивость, несамотождественность, таким образом, выступают «негативным условием» бытия – тем, что должно быть «отброшено» для того, чтобы установилась определенность. Здесь и обнаруживается «изнанка» учения Парменида – гераклитовский «вечно живой огонь». Миркосмос может быть, только выступая из неопределенности хаоса, а любая тождественность определяется лишь на фоне инаковости, различия.

Во-вторых, из этой неразрывной связи тождественного и иного вытекает и понимание каждой вещи или явления этого единого мира: все, что есть в мире, существует в силу своей самотождественности (существует как что-то определенное: дерево, человек, дом…), однако сама эта тождественность осуществляется только при условии отличения ее от того, что она не есть, – при условии иного. Именно поэтому выявление идеи той или иной вещи как основы ее самотождественности есть процесс, который никогда не может завершиться, в противном случае это «застывшее» тождество обернулось бы полной неразличимостью всего существующего. Иное, или различие, появляется всякий раз, когда мы выделяем ту или иную вещь в ее тождестве с собой. Эта неустранимость различия – а значит, и постоянной изменчивости и мира, и каждой его вещи – подчеркивается, в частности, в платоновском диалоге «Софист», один из участников которого утверждает относительно природы иного: «…Эта природа проходит через все остальные виды, ибо каждое одно есть иное по отношению к другому не в силу своей собственной природы, но вследствие своей причастности идее иного»64.

Тождественность вещи себе, таким образом, никогда не может быть полной, она всегда более или менее тождественна себе (своей идее), сохраняя в то же время частицу отличия от самой себя. Именно это обстоятельство и делает мир «вечно живым огнем», каждая вещь которого тоже живая, т. е. изменчивая, становящаяся, не способная застыть в неподвижности тождества. В мире, основой которого выступает неопределенное Единое, вещи не существуют в своей отдельности, «сами по себе», они должны каждый раз рождаться заново из стихии первовещества, в которой «все превращается во все». Рискнем предположить, что именно здесь кроется объяснение сочетания, казалось бы, несочетаемых черт греческой культуры: с одной стороны, пристального внимания к форме как таковой, проявляющегося и в культе красивых вещей, и в линиях греческой архитектуры, и в строгости соблюдения всевозможных ритуалов. С другой же стороны, это стремление к отточенности формы (а значит, и к воспроизведению этой формы во всей ее тождественности себе) соединяется, как подчеркивают исследователи, с ярко выраженным игровым характером греческой культуры.

60

Лосев А. Ф. История античной эстетики. Кн. 2. С. 439.



61

Цит. по: Антология мировой философии. Т. 1, ч. 1. C. 275.

62

Цит. по: Там же. C. 295.

63

Цит. по: Там же. С. 296.

64

Платон. Федон, Пир, Федр, Парменид. C. 327.