Страница 19 из 29
Несмотря на то, что декрет о трудовой повинности касался только мужчин до 55-летнего возраста, притащились и некоторые дряхлые старики.
— Что, дедушка? — обращались к тому или иному из них молодые рабочие. — Тоже на зоотавров войной пошел?
— Да уж как-нибудь… Дело святое, Божие! — отвечали спрашиваемые. — Не все же молодым. Все равно скоро в могилу, — ну, вот, мы сами себе ее и выкопаем, хе-хе-хе…
В толпе обращали на себя внимания некоторые хорошо известные Парижу писатели, художники, артисты. Общее любопытство возбуждал чрезвычайно популярный в массе артист Comedie Frangaise, знаменитый комик Леганьер. Высокий, широкоплечий, с добродушным, бритым, чрезвычайно подвижным лицом, он переходил от группы к группе, как старый знакомый, крепко пожимал рабочим руки, вел с ними веселую беседу, изображал в лицах комические сценки, сыпал цитатами из своих ролей, строил уморительные физиономии.
— Первым делом, — говорил он, — мы там, под землей, театр соорудим. Чтоб веселее работалось. А то посмотрите на этого вон господина, — указывал он на стоявшего поблизости толстяка с постной физиономией. — Он точно на своих собственных похоронах присутствует.
И Леганьер уморительно, вызывая улыбки на самых хмурых лицах, передразнил мрачного господина.
Народный поэт Делянкр, хорошо известный во всех кабачках Монмартра и Бастилии, напялив на себя синюю рабочую блузу и взобравшись на фонарный столб, декламировал свою специально сочиненную на злобу дня поэму, которую он называл «героической» и в которой главными действующими лицами были зоотавры.
О зоотаврах же распевал только что сочиненные им комические куплеты не менее популярный в рабочих кварталах певец Барро, маленький человечек с огромной шевелюрой и с охрипшим от постоянного пьянства голосом. За каждым куплетом следовал припев, на мотив распевавшейся тогда в Париже гривуазной песенки о злоключениях молоденькой швейки Мариэтт.
Барро из сил выбивался, чтобы заставить толпу подхватывать припев.
— Ну же, друзья мои! — кричал он. — Нечего нос вешать! Раз, два, три!
И скоро сотни голосов, дружно, по команде маленького Барро, стали распевать веселый, подмывающий припев:
Подростки, дети улицы, шныряли среди взрослых, веселые, возбужденные, необыкновенно счастливые, как если б на их долю наконец-то выпал давно жданный праздник. С поднятыми вверх носами, они как бы принюхивались к чему-то, торопливо перебегали от одной группы к другой, словно боясь пропустить что-то чрезвычайно важное и интересное. Иногда они вдруг, без всякой видимой причины, начинали кувыркаться, издавали, заложив два пальца в рот, резкий, пронзительный свист и, вообще, шалели от беспричинного, беспредметного восторга. Многие из них, чтобы производить возможно больше шума, предусмотрительно запаслись свистульками, игрушечными трубами, флейтами, гармониками.
Везде, пред всеми мэриями, было людно, шумно, точно на ярмарке. Недоставало только балаганов, каруселей, тиров, лотков с дешевыми сладостями да уличных оркестров. Толпа как бы совершенно забыла о надвинувшейся на нее беде и беззаботно, по команде охрипшего Барро, распева-вала ставший уже достоянием улицы припев:
ХIV.
Землекопные работы шли полным ходом. Огромная армия рабочих, насчитывавшая до трехсот тысяч человек, разбитая на десятки отрядов, с восхода до захода солнца копошилась в разных пунктах Парижа, под землей и на ее поверхности.
Париж был обращен в гигантский трудовой лагерь.
В десятках пунктов, наряду с нагроможденными развалинами зданий, возвышались огромные элеваторы, груды вывороченных человеческими руками камней, и зияли, точно раскрытые зевы, ямы, в которых кипела лихорадочная работа.
Париж с каждым днем делался все более уродливым, безобразным, как если б он стал жертвой чудовищного землетрясения, которое выворотило и выбросило наружу его внутренности. Весь покрытый ранами и безобразными наростами, лежал он больной, умирающий, но все еще не сдающийся, с упорством отчаяния цепляющийся за жизнь. Как раненый, истекающий кровью зверь, он заползал в глубокую нору.
Чудовищные машины для выемки земли работали без устали. Подобно гигантским кротам, они рылись в недрах земли, упорно пробиваясь вперед, расчищая себе путь цепкими стальными когтями. Вырытая земля в тысячах вагонов, приводимых в движение электрической тягой, выбрасывалась на поверхность и по сотням специально проложенных рельсовых путей отвозилась за город, где все выше и выше росли земляные холмы, мало-помалу превращаясь в сплошные валы и целые горы.
С восхода до заката солнца на обезображенной груди Парижа копошились человеческие муравейники. Черные, зияющие ямы то поглощали тысячи работников, то снова выбрасывали их на поверхность. Оглушительно свистали и ревели тысячи машин, локомотивов, элеваторов. Как бранный клич неунывающего, несмотря ни на что, рода человеческого, дерзким вызовом поднималась великая симфония труда к небу, гордая, уверенная в победе, насмехаясь над всеми враждебными силами. Люди часто присоединяли к этому гимну труда свои слабые голоса, которые заглушались мощным ревом стальных чудовищ и поглощались им, как жалкий ручеек поглощается бурными волнами моря. Люди пели о величии труда, о всемогуществе человеческого гения, который столько раз торжествовал и еще не раз будет торжествовать над всеми препятствиями, над всеми стоящими на его пути преградами. Они пели, и глубокая неугасимая вера в будущее ярким пламенем сверкала в их глазах.
Но пели люди только на поверхности земли, на израненной груди своего родного Парижа; внизу же, на глубине сотен метров, они работали в угрюмом молчании, точно придавленные обступавшими их со всех сторон черно-бурыми, таинственными сводами и стенами. За этими безмолвными громадами земли им чудились притаившиеся враждебные призраки, и суеверный страх гасил смех и песни. Никогда еще люди не дерзали проникнуть так глубоко в недра земли, и казалось, что эта дерзкая попытка не останется безнаказанной. Люди работали среди гробовой тишины, хмурые, придавленные, и когда они снова выбирались на поверхность земли, облегченно вздыхали, как если б они вышли из могил на свет Божий.
Кресби Гаррисон командовал этой громадной армией труда с энергией и неутомимостью, которые скоро стяжали ему горячие симпатии всего Парижа.
Он казался вездесущим. На своем аэромоторе-лилипу-те, едва поднимаясь над землей на несколько метров, носился он с одного пункта работ на другой, отдавал приказания, подбадривал рабочих, пробирал недостаточно расторопных помощников своих, объяснял, показывал, набрасывал чертежи. В рабочей блузе и высоких охотничьих сапогах, с посеревшим от земляной пыли лицом, он то и дело спускался под землю, и там, где он появлялся, светлели лица, выпрямлялись спины, движения становились свободнее и смелее смотрели глаза.
Стефен, который за последний месяц потерял около тридцати кило, тоже целые почти дни проводил на работах. Его уже не звали зоотавром, но рабочие всегда встречали его любовно, и лица при виде его светились радостной улыбкой.
— Ну что? Как дела? — обращался он, как к старым знакомым, к тому или иному рабочему, без всякой рисовки и тени покровительственности пожимая серые от пыли, мозолистые руки.
— Ничего, господин президент, подвигаемся помаленьку, — отвечали ему. — Вы только почаще нас навещайте, тогда дело еще лучше пойдет.
— И рад бы, друзья мои, да не могу: дела много. Всякие там заседания, комитеты. Без этого тоже нельзя. Одних рабочих рук да машин недостаточно: надо и денег добывать и продовольствие. Ну, уж как-нибудь: кто под землей, а кто на земле, — авось что-нибудь и выйдет.