Страница 11 из 53
— В школе я всегда учился лучше всех, — продолжал Манфред. — Меня дразнили недоноском. Мать каждую неделю ходила жаловаться учителю. Наконец меня перестали мучить и больше вообще не водились со мной. Дома я врал напропалую о своих друзьях и успехах. Кстати, успехи не стоили мне ни малейшего труда. В юнгфольк меня зачислили уже во время войны. Отец был правой рукой директора. Мы не терпели никаких лишений. Всякий был счастлив раздобыть пару довоенных башмаков.
«К чему я это рассказываю? — думал он. — Ей даже непонятно, что тогда происходило. Ее еще и на свете не было… Странно, где-то между мной и нею начинается новое поколение. Откуда ей понять, что всем нам с самых ранних лет привили бациллу смертельного равнодушия, от которого так трудно избавиться».
— О чем это мы говорили? — спросил он. — Да, в гитлерюгенде я все выполнял исправно, хотя это мне до крайности претило. Если мне приказывали, я, закрыв глаза, прыгал с любой стенки. Я бы и не то еще сделал! Пусть мне не трудятся объяснять, как от страха становятся преступниками. Но меня ни во что не вовлекали, наши главари видели, что я для них не «свой». Под конец, когда отца все-таки погнали защищать отечество, я попал в компанию мальчишек моего возраста. Они отучили меня бояться и превратили в нормального, по тогдашним понятиям, подростка. Я курил, сквернословил и горланил на улице, а дома грубил матери. Наконец во время урока истории я выстрелил из старого кольта в учительскую кафедру. Учитель был образцовый нацист, меня бы непременно выгнали из школы, но как раз в это время все школы забрали под госпитали. Целое лето мы слонялись без дела и собственными глазами видели, что за короткий срок наворочали взрослые. «Пускай попробуют теперь вдолбить нам, что они всегда правы и все знают лучше нас!» — говорили мы. И громко хохотали, читая плакаты. Неужели отныне все пойдет по-иному? По-иному? А с кем? С теми же людьми? Осенью нашу школу опять открыли. Со злорадным ревом извлекли мы из ветхого книжного шкафа старые нацистские песенники. Новое начальство не успело даже убрать это барахло. В какую-то из апрельских ночей сорок пятого года мать сожгла портрет фюрера. С тех пор над письменным столом висит, знаешь, этот осенний пейзаж. По величине он точно такой, каким был портрет Гитлера, да и никто бы теперь не догадался, откуда это светлое пятно на обоях. Впрочем, и обои-то новые. Отец вернулся через год после окончания войны в довольно жалком и оборванном виде. Его коричневой формы тоже не оказалось на месте. Нет, моя мать не унизилась до перекраски сукна, как иные прочие, у кого не было запаса обуви для продажи. Мать взяла в свои руки бразды правления и наладила настоящую меновую торговлю. Благодаря ей мы не знали голода. Кто такой был теперь отец? Человек с замаранной репутацией и жестоко уязвленным самолюбием. Попутчик — и ничего больше, как он часто уверял меня, и это верно. Попутчик немецкого образца. Убеждений у него никогда и не было. И на совести тоже не было ничего особенного. Ему можно смело подать руку. В архиве обувной фабрики, должно быть, хранятся его письма, которые сейчас ему неприятно было бы читать. Неприятно, но не противно. Кстати, Метернагель знает его именно с тех времен — тебя ведь интересовало, почему отец ставил ему палки в колеса. Более подробно я об этом говорить не хочу. Мать развила бешеную энергию, чтобы куда-то пристроить отца. Ей это удалось. И она окончательно поработила его.
«А меня окончательно потеряла, — про себя добавил он. — Хотя до сих пор не хочет это понять».
Теперь Манфреду легко было говорить. Он даже боялся, что не сможет остановиться. А время перешло далеко за полночь. Перед ними, как пропасти, расстилались промозглые и безлюдные улицы. В третий раз проходили они мимо своей двери, Риту знобило от усталости, но она упорно шагала рядом с ним.
— Однажды, — рассказывал Манфред, — у отца в петлице появился партийный значок. Углядев это, я громко прыснул, и с тех пор отец обижается, как только меня завидит.
«При этом он вовсе не исключение, — думал Манфред, — были и похуже. Тем не менее многим повезло. В критическую минуту судьба свела их с порядочными людьми. Я этим не могу похвастать. Стоило мне приглядеться, как из-под новой оболочки сквозило прежнее нутро. А может, я и не искал по-настоящему этих порядочных людей? И так ли уж важно их найти, покуда сам остаешься порядочным? Порядочным до конца, не щадя усилий. А стать порядочным разве нельзя, если захотеть по-настоящему?»
— Кое-как окончили мы школу. Нам в то время было пятнадцать лет, наш выпуск стал первым, в котором не было павших в бою. Учительница, старая дева, обнаружила у меня актерское дарование. Ты, наверно, будешь смеяться, но вскоре ни одно празднество в нашем городе не обходилось без того, чтобы я не выступал с чтением стихов. А празднеств тогда бывало много. Что я декламировал? Всякую всячину. Все очень прочувствованное, но без малейшего чувства. «Подобно утренней заре, сияешь ты, прекрасная весна…» Или: «Наше время — время трудовое!» А у нас в тайном подвальном клубе я орал: «Чего вы таращитесь так трагически!» И мурлыкал или напевал с чувством: «Ханне Каш так важно знать, любима ли она».
«Да, это было времечко, — думал он. — А вот она тогда только училась читать». Конец он решил скомкать.
— На каждом празднестве мать сидела в первом ряду и плакала от умиления. Она не сомневалась, что я стану актером и добуду ей славу, в которой ей упорно отказывала жизнь. Как ты знаешь, актером я не стал. Наперекор материнским планам. И злорадно предвкушал тот день, когда принесу свидетельство о зачислении меня на факультет естественных наук. Как я и ожидал, мать заливалась слезами и бушевала вовсю. Но меня это почему-то ничуть не обрадовало. С тех пор меня вообще ничто не радует. Вот специальность у меня хорошая. В меру точности и в меру воображения. И еще ты. Ты тоже хорошая.
— В меру точности и в меру воображения, — тоненьким голоском сказала Рита. Манфред воспринял это серьезно.
— Да, моя золотистая _ девочка, именно так, — подтвердил он.
Теперь она понимает: в ту ночь у нее впервые появилось пока что неопределенное ощущение надвигающейся опасности. Она умолчала о своей тревоге, что было своеобразной и не обидной для Манфреда формой мужества. Именно такая форма мужества его больше всего устраивала.
На заводе она мало-помалу освоилась. И перестала бояться, что привлекает к себе всеобщее внимание. Ее по-прежнему поражало, как из суматошной спешки с окриками и руганью каждый день вырастают два обтекаемых, прочных, новехоньких, сверкающих лаком темно-зеленых вагона. К концу смены их ставили на рельсы и бережно выкатывали с завода. Последние монтажники соскакивали со своим инструментом уже на ходу: иногда в их числе бывала и Рита. Вместе с остальными она смеялась над каждодневной паникой мастера-прицепщика. А потом они стояли всей бригадой и смотрели вслед маленькому поезду, пока он не тонул в пригородном дыму.
— Подумать только… — мечтательно изрекал Гансхен. Это было его излюбленное выражение, но он ни разу не договорил, что будет, если только подумать.
— Думать не твое, братец, дело, — добродушно одергивали его остальные.
Вообще им в бригаде неплохо было вместе, хотя никто не считал нужным это подчеркивать: каждый делал то, что ему полагалось. Ссор между ними не бывало. Даже несдержанный Метернагель не позволял себе никаких выпадов. В обеденный перерыв все рассаживались на неструганых досках в озелененном уголке двора, вытягивали ноги, засовывали руки в карманы и благодушно взирали на мир или щурились на нежаркое весеннее солнце, провожали глазами громаду облаков, за которой по неизменной небесной колее бежали мелкие перистые облачка, и не могли надивиться, как прозрачен в обеденное время воздух.
Где-то далеко от города реактивные самолеты с оглушительным взрывом пробивали звуковой барьер и вмиг были уже тут, проносились над их головами очень быстро, очень высоко, А они лениво смотрели вслед в миролюбивейшем расположении духа.