Страница 7 из 18
Но я не умел и не любил молиться.
Глава восьмая. Петька Сковородников
Тетя Даша сказала, что я очень переменился с тех пор, как стал говорить. Я и сам это чувствовал. Прошлым летом я чурался товарищей, тяжелое сознание своего недостатка связывало меня. Я был болезненно застенчив, угрюм и очень опечален. Теперь этому, пожалуй, трудно поверить.
За два-три месяца я догнал своих сверстников. Петька Сковородников, которому было 12 лет, подружился со мной, и теперь он мой лучший друг, хотя мы встречаемся очень редко.
Петька отличался мрачной веселостью, то есть умел смешить нас доупаду, оставаясь на вид вполне равнодушным. Он был длинный, решительный, рыжий мальчик.
Первые в моей жизни книги я увидел у Петьки. Это были «Рассказы о действиях охотников в прежние войны», «Юрий Милославский» и «Письмовник», на обложке которого был изображен усатый молодец в красной рубашке, с пером в руке, а над ним в голубом овале — девица.
За чтением этого «Письмовника» мы и подружились. Что-то таинственное было в этих обращениях: «Любезный друг» или «Милостивый государь А. Ф.» Письмо штурмана дальнего плавания припомнилось мне, и я впервые сказал его вслух.
Мы сидели в соборном саду; по ту сторону реки был виден наш двор и дома, очень маленькие, гораздо меньше, чем на самом деле. Вот маленькая тетя Даша вышла на крыльцо и села чистить рыбу. Мне казалось, что я вижу, как серебристые чешуйки отскакивают и, поблескивая, ложатся у ее ног. Вот Карлуша, городской сумасшедший, который беспрестанно то хмурился, то улыбался, прошел по тому берегу и остановился у наших ворот, должно быть, заговорил с тетей Дашей.
Я все время смотрел на них, пока читал письмо. Петька внимательно слушал.
— Интересно, — сказал он. — Я это тоже знал, да забыл. А потом что?
— Все.
— Интересно, что потом с этим кораблем сталось. К нему могла помощь подоспеть. Ты читал Ника Картера?
— Нет.
— Там тоже был такой случай. Одного миллионера бросили в водоем. Он догадался и закрыл кран. Тогда садовник стал поливать, и думает, почему не идет вода? И в последнюю минуту подоспела помощь. Он бы там подох. А ты здорово наизусть говоришь. Долго учил?
— Не знаю.
— Я сейчас что-нибудь прочитаю, а ты можешь повторить?
Он прочитал:
«Ответ с отказом.
Милостивый государь С. Н.
Выраженные Вами чувства чрезвычайно лестны для меня, но мне невозможно принять их по причинам, которые бесполезно приводить здесь, ибо они не касаются Вас.
Примите и проч.
Примечание. Ответы с отказом всегда пишутся общими простыми фразами. В них не должно заключаться никаких посторонних идей, кроме учтивости».
Слово в слово я повторил это письмо вместе с примечанием. Петька недоверчиво высморкался.
— Здорово! — сказал он. — А это?
И он прочитал, не останавливаясь, одним духом:
«Письмо к нему и к ней.
Начну чужими словами: «Я желала б забыть все минувшее, да с минувшим расстаться мне жаль, в нем и счастье, мгновенно мелькнувшее, в нем и радость моя, и печаль». Знаешь ли? Я нашла то, что дорого ценю в тебе (следует указать что́ именно). Лучше тебя, дороже и милее нет, ты мне мил был так (следует как), вспомнила я первые слезы и первый твой поцелуй на руке моей. Вот уже два дня, как я живу без тебя (следует: весело, скучно, хорошо, или о семейных обстоятельствах). Прощай, целую тебя».
Слегка запинаясь, я повторил и это письмо.
— Здорово! — с восхищением сказал Петька. — Вот так память!
К сожалению, мы очень редко так хорошо проводили время. Петька был занят: он «торговал папиросами от китайцев» — так называлось в нашем городе это тяжелое дело. Китайцы, жившие в Покровской слободе, набивали гильзы и нанимали мальчишек торговать. Как сейчас, я вижу перед собой одного из них по фамилии Ли — маленького, черно-желтого, с необыкновенно морщинистым лицом и довольно доброго; считалось, что «на угощенье» Ли дает больше других китайцев. «На угощенье» это был наш чистый заработок (потом и я стал торговать), потому что мы действительно всех угощали: «Курите, пожалуйста»; но тот наивный покупатель, который принимал угощение, непременно платил за него чистоганом. Это были наши денежки. Папиросы были в коробках по 250 штук — «Катык», «Александр III», и мы продавали их на вокзале, в поездах, на бульварах.
Приближалась осень 1917 г., но я бы сказал неправду, если бы стал уверять, что видел, чувствовал или хоть немного понимал все глубокое значение этого времени для меня, для всей страны и для всего земного шара… Ничего я не видел и ничего не понимал. Я забыл даже и то неопределенное волнение, которое испытал весною в деревне. Я просто жил день за днем, торговал папиросами и ловил раков желтых, зеленых, серых — голубой так и не попался ни разу.
Но всем моим вольностям скоро пришел конец.
Глава девятая. Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая…
Наверно, он бывал у нас еще до нашего возвращения в город — все знали его во дворе, и то неопределенно-насмешливое отношение, которое он встречал у Сковородниковых и тети Даши, уже сложилось. Но теперь он стал приходить почти каждый день. Иногда он приносил что-нибудь, но, честное слово, я не съел ни одной его сливы, ни одного стручка, ни одной карамели!
Он был кудреватый, усы — кольцами, с жирным лицом, но довольно стройный. Густой голос его был, по-моему, очень противен. Он лечился от угрей, заметных на его смуглой коже. Но со всеми своими угрями и кудрями, со своим густым противным голосом он, к сожалению, нравился моей матери — разве иначе стал бы он бывать у нас почти ежедневно? Да, он нравился ей. При нем она становилась совсем другая, смеялась и даже начинала так же длинно говорить, как и он. Однажды я видел, как она сидела одна и улыбалась — я по ее лицу догадался, что она думает о нем. Другой раз, разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого-то: «Ненормальностей сколько угодно». Это были его слова.
Фамилия его была Тимошкин, но он почему-то называл себя Гаер Кулий — до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил говорить матери, что «в жизни он бедный гаер» и что «жизнь швыряла его как щепку».
При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом смотрел на мать.
И этот гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких вечеров.
Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает тетрадку, бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером, двигается по бумаге.
Я сижу за столом; от старания упираясь языком в щеку, вывожу палочки — одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они не будут «попиндикулярны», дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывал на мать. Он учит не только, как писать, но и как жить, и от этих бесконечных дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не «попиндикулярные».
— Каждому охота схватить лакомый кусок, — говорит он, — и к этому по природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать обеспечивающим явлением — это еще вопрос!
Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая…
— Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей, приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден добывать кусок хлеба.
Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая, сотая…