Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 18

— А вот и Катерина Ивановна, — сказала старушка…

Катерине Ивановне было лет двенадцать — не больше, чем мне. Но куда там. Хотел бы я так выступать, как она, так гордо закидывать голову, так прямо смотреть в лицо темными живыми глазами. У нее были косички кольцами и такие же кольца на лбу. Она была румяная, но строгая, с таким же решительным, как у бабушки, носом. Вообще, она была хорошенькая, но страшно задавалась — это было видно с первого взгляда.

— Поздравляю, Катерина Ивановна, — все еще раздеваясь, сказала старушка, — опять лимон утащили.

— Потому что я говорила, что нужно в пальто класть, — с досадой сказала Катерина Ивановна.

— О! В пальто! Из пальто-то и утащили.

— Значит, ты, бабушка, опять считала.

— Ничего я не считала. Вот со мной и кавалер шел.

Девочка посмотрела на меня. До сих пор она меня, кажется, и не замечала.

— Он мне кошелку донес. Как мама?

— Сейчас мерим, — спокойно разглядывая меня, сказала девочка.

— Ах ты, господи! — вдруг всполошилась старушка. — Да что же так поздно-то. Ведь доктор велел в двенадцать мерить.

Она торопливо вышла, и мы с девочкой остались одни. Минуты две молчали. Потом она нахмурилась и спросила строго:

— Елену Робинзон читал?

— Нет.

— А Робинзона Крузо?

— Тоже нет.

— Почему?

Я чуть не сказал, что только с полгода, как научился читать, но во-время удержался.

— У меня нету.

— Ты в каком классе?

— Ни в каком.

— Он — путешественник, — вернувшись, сказала старушка. — Тридцать семь и две. Он пешком в Туркестан шел. Ты его не обижай, Катька.

— Как пешком?

— А вот так. Ноги в руки, и валяй-шагай.

В передней стоял столик под зеркалом. Катя подвинула к нему стул, села, устроилась, подставив под голову руку, и сказала:

— Ну, рассказывай.

Мне не хотелось ей рассказывать, уж больно она задавалась. Если бы мы дошли до Туркестана, тогда другое дело. Поэтому я сказал вежливо:

— Чего там, не охота. В другой раз.

Старушка стала совать мне хлеб с повидлой, но я отказался.

— Сказано — бесплатно, значит — бесплатно.

Сам не знаю, почему я расстроился. Мне было даже приятно, что Катька покраснела, когда я не стал рассказывать и пошел к дверям.

— Ну, ладно, не сердись, — провожая меня, сказала старушка. — Как тебя звать?

— Григорьев Александр.

— Ну, прощай, Александр Григорьев. Спасибо.

Я долго стоял на площадке, разбирая фамилию на дверной дощечке. Казаринов — не Казаринов…





— Н. А. Татаринов, — вдруг прочел я.

Вот так штука. Татаринов Николай Антоныч. Наш заведующий. Это его квартира.

Глава двадцать вторая. Было над чем подумать

Лето мы провели в Серебряном Бору, в старинном заброшенном доме с маленькими лестницами-переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Все в этом доме скрипело — двери по-своему, ставни по-своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там что-то поскрипывало, шуршало — и вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплетов.

До революции дом принадлежал старой цыганке-графине. Цыганка-графиня! Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад. Ромашка искал его все лето. Хилый, с большой головой, он ходил по дому с палочкой, стучал и прислушивался. Он стучал и по ночам, пока кто-то из старших не дал ему по шее. В тринадцать лет он твердо решил разбогатеть. Его бледные уши начинали пылать, когда он говорил о деньгах. Это был врожденный искатель кладов — суеверный и жадный.

Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль зеленых дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов. Те — равнодушные, с белыми слепыми глазами. А эти как мы, такие же люди.

Одна статуя была с усами, вроде Кораблева, другая — обыкновенная девочка лет десяти. Она стояла в длинной до пят рубашке, потягивалась, терла кулаками глаза — как будто только что встала с постели.

Я попробовал вылепить ее, — и ничего не вышло. Вышли только косы колечками и такие же колечки на лбу, как у Катерины Ивановны, той девчонки с задранным носом. Пожалуй, вышел и нос. Но все-таки людей не так просто было лепить, как жаб и зайцев.

Такая хорошая жизнь была только в начале лета едва мы переехали в Серебряный Бор. Потом жизнь стала похуже, нас почти перестали кормить. Весь детдом перешел на «самоснабжение». Мы ловили рыбу, раков, у стадиона в дни состязаний продавали сирень, а то и попросту таскали все, что попадало под руку. По вечерам мы разводили в саду костры и жарили добычу.

Вот один такой вечер — они были все, как один.

Мы сидим у костра усталые, голодные и злые. Все черно от дыма — манерка, рогатки, на которых она висит, наши лица, руки. Как индейцы, готовые съесть капитана Кука, мы молчим и смотрим на огонь. Головешки вдруг вспыхивают и рассыпаются, темнокрасный дым стоит над костром клубящейся шапкой.

Мы — это «коммуна». Весь детдом делится на «коммуны» — в одиночку трудно добывать «снабжение». У каждой «коммуны» свой председатель, свой костер и свои запасные фонды — то, что по каким-либо причинам не съедено сегодня и осталось на завтра. Наш председатель — Степка Иванов, пятнадцатилетний парень с гладкой мордой, обжора и подлец, которого все боятся…

— Сыграли в ошички? — лениво говорит Степа.

Все молчат. Никому не охота играть в «ошички». Степка сыт, вот ему и охота.

— Ладно, Степа. Только ведь темно, — говорит Ромашка.

— Знаешь, где темно? Вставай!

Больше всего на свете наш председатель любит играть в «ошички». По-нашему, это козоты или бабки. Биток у него жульнический, все это знают. Но все, кроме меня и Вальки, подлизываются к нему, в особенности Ромашка. Ромашка даже нарочно проигрывает ему, чтобы Степка его не обидел.

Не следует думать, что мы жарим тонкую дичь на нашем костре. В манерке, с бою захваченной на кухне, варится суп. Это настоящий «суп из колбасной палочки», как в сказке, которую зимой читала нам Серафима Петровна. Разница, может быть, только в том, что тот суп был сварен из мышиного хвоста, а мы клали в свой суп все, что попадалось под руки, — случалось, что и лягушечьи лапки.

Но вот дверь нашего дома распахивается, и на веранду выходит низенький толстяк в широкополой шляпе.

— Дядя Петя, к нам!

— Сюда, дядя Петя!

Это Петр Андреич Лопухов, наш повар. Пошатываясь — не от воды — и мурлыча под нос отрывки из оперных арий, он обходит «коммуны». Пробует из каждого котелка, сплевывает и говорит с отвращением:

— А! Отрава.

Он — меломан, то есть любитель музыки и пения. Все оперы он знает наизусть. Для него нет большего наслаждения, как изобразить какую-нибудь сцену из «Евгения Онегина» или «Пиковой дамы», а для нас нет большего наслаждения, как послушать его и выразить свое восхищение.

— Здорово! Не хуже Шаляпина! Дядя Петя, почему ты в артисты не идешь?

— Боюсь.

— Чего, дядя Петя?

— Засосет.

Вот он останавливается у нашего костра, пробует, сплевывает, и начинается длинный рассказ о том, как ели в былые времена, очень давно, лет сто тому назад или даже двести. Он не только меломан, но еще и историк, знаток старинных блюд, заячьих соусов и оленьих грудинок.

— Королевская яичница, — загадочным шопотом говорит он. — Возьми желтки из восемнадцати яиц, смешай с бисквитом, прибавь горького миндаля, сливок, сахару, и пеки в масле. Едал?

Мы отвечаем хором:

— Не едал!

— То-то. Яблоки в кафтане. Облупя яблоки, вынь семечки, начини изюмом и, обваляв в называемом слоеном тесте, пеки в печи, потом обмажь глазурью. Едал?

Конец ознакомительного фрагмента.