Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 18

Пестовские гимназисты были самые отпетые сорвиголовы во всей Москве — недаром в эту гимназию без экзамена принимали всех исключенных из других гимназий. Напротив, у Лядова учились, главным образом, благовоспитанные сыновья крупных чиновников, инженеров, педагогов. Вражда была, стало быть, не только профессиональная, но и социальная. Она утроилась, когда между наследственными врагами декретом Наробраза была поставлена женская прогимназия Бржозовской.

Сколько поводов для ссор, для заговоров, для сплетен. Сколько речей на собраниях, сколько писем с объяснениями, сколько тайных и явных столкновений. Детский дом был в стороне: на нас никто не обращал внимания. Но легко угадать, кто были наши герои. Пестовские. Мы старались даже носить шапки, как они, — с проломом справа.

Из четвертой школы-коммуны вышли впоследствии известные и уважаемые люди. Я сам обязан ей очень многим. Но тогда, в 19-м году, что это была за каша! Кстати, именно каша — иногда маисовая, иногда пшенная — в значительной степени определяла школьные интересы и лядовцев и пестовцев. Ее привозили на санях, в огромном котле, бережно закутанную, похожую на старую бабушку, и так в санях и несли наверх, в актовый зал. Хозяйственная комиссия в лице тети Вари — так все называли румяную, толстую девочку с толстой косой — уже расхаживала за прилавком с поварешкой в руке. Выстраивалась очередь, и каждый без различия формы, возраста и происхождения получал по ложке еще горячей каши, дьявольски вкусной, с лопающимися пузырьками.

Считалось, что раздача каши происходит на большой перемене. Но так как на уроки можно было не ходить, то весь школьный день состоял из одной большой перемены.

Однажды я попал на собрание пятиклассников, обсуждавших вопрос: заниматься или не заниматься. Лохматый пестовец, которому все кричали: «Браво, Ковычка!» — доказывал, что ни в коем случае не заниматься. Посещение школы должно быть добровольное, а отметки выставлять большинством голосов.

— Браво, Ковычка!

— Правильно!

— И вообще, товарищи, вопрос упирается в педагогов. Как быть с педагогами, на уроки которых ходит абсолютное меньшинство? Я предлагаю установить норму в пять человек. Если на уроки приходит меньше пяти человек, педагогу в этот день пайка не давать.

— Правильно!

— Дурак!

— Долой!

— Браво!

Должно быть, речь шла не обо всех педагогах, а только об одном, потому что все стали оглядываться, перешептываться, подталкивать друг друга: в дверях, скрестив руки и внимательно слушая оратора, стоял высокий, еще не старый человек с пушистыми усами.

— Это кто? — спросил я тетю Варю, которая, ожидая приезда каши, с поварешкой в руке разгуливала по коридору.

— Это, брат, «усы», — ответила тетя Варя.

— Как «усы»?

— Эх, ты, шибздик, не знаешь.

Скоро я узнал, кого в четвертой школе называли «усы».

Это был учитель географии Кораблев, которого ненавидела вся школа. Во-первых, он явился неизвестно откуда — не лядовский, не бржозовский, не пестовский. Во-вторых, он, по общему мнению, был дурак и ничего не знал. В-третьих, он каждый день приходил на уроки и сидел положенные часы, хотя бы в классе было три человека. Это уж решительно всех возмущало…

— Теперь так, товарищи, — продолжал Ковычка, пытаясь в ораторском пылу застегнуть пальто, на котором не было ни одной пуговицы. — От пятого класса в школьном совете один человек — я. Это неправильно. Мне одному трудно бороться за интересы пятого класса. Нас считают младшеклассниками. А посмотрите, кто в 144-й председатель школьного коллектива? Муховеров. Какого класса? Пятого! Вообще, если на то пошло, нужно сперва доказать, что мы младшеклассники, а потом говорить. А, как старший класс, мы должны иметь двух представителей. Один я, другого предлагаю Фирковича!

— Гладильщикова!

— Недодаева!

— Галая!

Я посмотрел на Кораблева. Должно быть, я выпучил глаза, потому что он вдруг передразнил меня — тоже выпучил, впрочем, едва заметно. Мне показалось, что он улыбается под усами. Но Ковычка снова заговорил, и Кораблев, отведя от меня лукавый взгляд, стал слушать его с необыкновенным вниманием.

Глава двадцать первая. Старушка из Энска

Этот день я помню отлично — солнечный, с весенним то набегающим, то проходящим дождем — день, когда на Кудринской площади я встретил худенькую старушку в зеленом бархатном пальто-салопе. Она несла полный кошель всякой всячины — картошки, щавеля, луку, а в другой руке — большой зонтик. Видно было, что кошель тяжел для нее, но она шла с бодрым, озабоченным видом и все считала шопотом — я слышал: грибы полфунта — 500 рублей, синька — 150; свекла — 150; молоко кружка — 150; поминанье — 760 рублей, яйца — три штуки — 300 рублей, исповедь — 500 рублей, — тогда были такие деньги.

Наконец она легонько вздохнула и поставила кошель на сухой камень — отдышаться.

— Бабушка, давайте помогу, — сказал я ей.

— Пошел прочь, шелопут! Знаю я вас! Третий лимон до дому донести не могу.

Она энергично погрозила мне и взялась за кошель.

Я отошел. Но мы шли в одну сторону и через несколько минут снова оказались рядом. Наверное, старушке хотелось удрать от меня, но с таким кошелем это было для нее трудновато.

— Бабушка, если вы думаете, я у вас украду, — сказал я, — пожалуйста, я бесплатно помогу; вот те крест, мне просто жалко смотреть, как вы страдаете.





Старушка рассердилась. Одной рукой она обняла кошель, а другой стала отмахиваться от меня зонтиком, как от пчелы.

— Как же, поверила. Третий лимон унесли. Знаю я вас!

— Как хотите. У вас беспризорные унесли, а я детдомский.

— Вот детдомские-то и разбойники.

Она посмотрела на меня, я на нее. У нее нос был немного кверху, решительный, и вся она была какая-то добрая и решительная. Может быть, и я ей понравился. Вдруг она перестала отмахиваться и спросила строго:

— Ты чей?

— Ничей.

— А откуда? Московский?

Я сразу понял, что если скажу — московский, она меня прогонит. Наверное, она думала, что это московские у нее лимоны украли.

— Нет, я из Энска.

Факт, она тоже была из Энска. У нее глаза засияли, а лицо стало еще добрее.

— Врешь ты, вралькин, — сказала она сердито. — Мне тоже один говорил — не московский. А посмотрела — и нет лимона. Если ты из Энска, где там жил?

— На Песчинке, за Базарной площадью.

— И все врешь.

Она видела, что я не вру.

— Мало ли что — Песчинка. Может, еще где-нибудь такая река есть. Я тебя не помню.

— Вы, наверное, давно уехали, я еще маленький был.

— Нет, не давно, а недавно. Ну, бери кошель за одну ручку, а я за другую. Да не дергай.

Мы несли кошель и разговаривали. Я ей рассказывал, как мы с Петькой пошли в Туркестан и застряли в Москве. Она слушала с интересом.

— Вот тебе! Умники! Шагать пошли! Шагалы какие! Придумали!

На Триумфальной я показал ей нашу школу.

— Совсем земляки, — загадочно сказала старушка.

Она жила на второй Тверской-Ямской в маленьком кирпичном доме. Знакомый дом.

— Здесь наш заведующий живет, — сказал я. — Может, вы его знаете — Николай Антоныч.

— Вот что? — отвечала старушка. — Ну как он? Хороший заведующий?

— Что надо.

Я не понял, почему она засмеялась. Мы поднялись на второй этаж и остановились черед чистой, обитой клеенкой дверью. На двери была дощечка, на дощечке — затейливо записанная фамилия, которую я не успел прочитать в полутьме.

Шепча что-то, старушка вынула из салопа ключ. Я хотел уйти, она удержала.

— Я просто так, бабушка, бесплатно.

— Вот бесплатно и посиди.

Она вошла почему-то на цыпочках в маленькую переднюю и, не зажигая света, стала снимать салоп. Она сняла салоп, шаль с кистями, безрукавку, еще одну шаль поменьше, платок и так далее. Потом она открыла зонтик, а потом она пропала. Как раз в эту минуту какая-то девочка отворила дверь из кухни и появилась на пороге. Я уже был готов поверить, что это моя старушка превратилась в девочку, как трансформатор. Но в это время и старушка появилась. Оказалось, что она зашла в шкаф, вешая туда свои шали и безрукавки.