Страница 47 из 58
Лицо Черетченко стало бледным. Он поднялся из-за стола. Его качало.
— Я набью тебе морду, если ты не извинишься!
— Ты действуешь методами пентагоновского генерала. Я подчиняюсь, но в принципе ты совершенно не прав.
Черетченко поднял книгу, стер рукавом с обложки пыль, достал фломастер. В конце книги оставалось несколько чистых страниц. Раскрыв книгу на одной, научный сотрудник кривым, нечетким почерком стал писать, бормоча написанное вслух:
«Открытое письмо Александра Николаевича Черетченко к потомкам. Обращаясь к вам, наши дорогие потомки, я хочу сказать, что мы жили весело, дружно и приятно. Если вы будете «копать» нашу жизнь, то поймете. Вы там все трезвые, а трезвый пьяному не товарищ. Очень важно в наше время иметь характер и знакомых. Нас не понимали жены и начальники, но мы болели душой за общее дело».
— Ага, только болели, но делать ничего не делали, — вставил Травов.
— Что-то ж делали, но это для них, для потомков, не важно. «Охраняйте окружающую среду, если она, конечно, осталась. Почему вы считаете нас слаборазвитыми? Не вините нас ни в чем, потому что мы ни в чем не виноваты. Конечно, можно и повиниться перед вами. Я не изливаю душу, потому что на душе у меня нет ни болей, ни забот. Душа давно сгорела в повседневных буднях. Хотел бы я поглядеть, что вы сделали бы, будь на нашем месте».
— Надо что-то такое, научное, подкинуть им, — остановив движение фломастера, сказал Черетченко. — А то подумают… Недаром же я институт культуры окончил.
И он снова стал писать, читая по слогам то, что пишет: «Высвобождая себя из пут религиозных, очищаясь в этических и философских водах исторических учений, направлений и мировоззрений, в моем сознании все перемешалось, и этот научный и философский винегрет вконец испортил мое мировоззренческое пищеварение».
— Ну, как я закрутил? — Черетченко самодовольно ухмыльнулся.
— Заверчено по-научному, тут уж не прибавить и не убавить.
— В заключение нужно что-то юморное. «Му-жи-ки!» — восклицательный знак, жирный восклицательный знак! «Вот вам наш отеческий совет: закусывайте хорошо!» — опять жирный восклицательный знак.
Он витиевато расписался.
— Теперь надо завернуть это послание в целлофан и закопать, — предложил Черетченко. Его покачивало, перед глазами рябило.
— Я еще сделаю две таких книги, — обливаясь потом, говорил Травов.
— Зачем?
— Это очень даже понятно. Когда я их делаю, я чувствую себя человеком.
Седой туман прижался к окну, по стеклу осторожно царапался слепой дождь. Нетрудно было представить, как по широким улицам города, клубясь, движется холодный туман, обтекая людей, дома, машины, как изморось садится на бетон стен, окна и крыши, как глухо, протяжно гудят в море корабли. И какая тоска во всем!
— Всем хочется быть лучше, чем они есть. — Травов посмотрел на мутное окно. Он не пьянел. — И я хочу быть лучше.
— Тоска по совершенству? — Черетченко хмыкнул. А у самого неожиданно сжалось сердце. — Я на пределе. Мне один путь — совершенствоваться в негативе.
— Как это? — не понял Травов.
— Никак. — Черетченко пьяно уронил голову на грудь. — Наливай…
Они едва успели выпить, как репродуктор, все время молчавший, как бы кашлянул, и крохотный кабинет заполнил раздольный, нежный, будто это сама русская душа пела, голос:
Травов потрясенно вскинул глаза к репродуктору.
Он сразу узнал голос Лемешева, этот чудный, приводивший его в трепет, трогавший душу до слез, чистый голос. И нахлынуло, и понесло, и сдавило в груди, и потекли горячие слезы.
— Боже, боже, — зашептал Черетченко. — Какое чудо, какое чудо!
Растроганный Травов полез целовать хозяина кабинета. Тот подставил мокрое лицо и стонал, мычал, не в силах выразить того, что творилось в душе.
— Как же быстро все мы мельчаем. И куда мы только катимся?! Брошу все, брошу эту заразу лакать, вернусь к жене и дочери, начну новую жизнь, — уняв слезы, говорит Черетченко, и в голосе его была уверенность, решимость, как у всех выпивших, быстро забывающих свои клятвы.
Травов безмерно жалел, что никто не понимает, как болит, стонет душа, желающая делать доброе, большое, нужное людям.
Черетченко и Травов решили немедленно закончить работу по «захоронению» важнейшего документа, предназначенного грядущему поколению. В кладовке Черётченко нашел две штыковых лопаты…
Травов возвращался домой поздно вечером. Моросило. Было холодно. Он шел твердо, размеренно, будто бы вымерял шагами улицу.
— Неправильно все это! Неправильно! Миром правит красота и духовность. Когда в душе нет чести и веры в красоту — ты гиблый человек. Я хотел им сказать об этом, чтобы они помнили во все века и берегли красоту.
Редкие прохожие удивленно смотрели на выпившего, массивного, уже немолодого человека, который шел по тротуару и что-то бормотал.
В воздухе пахло исцеляющей терпкостью трав.
Снега летнего печаль
Его, случайного, а потому неожиданного гостя, встретили весело и сразу же потащили за стол. Виктор был смущен: забежал, что называется, на минуту к сослуживцу и попал на застолье. Компания была небольшая: три девушки и четверо ребят. — Хозяин усадил его рядом с самой очаровательной из девушек.
По беспорядку на столе, по веселым, громким голосам гостей, той непринужденности, что царила между всеми, можно было понять — застолье длится давно. Виктору преподнесли «штрафную» — целый фужер коньяку. Он вообще не пил, это знал и хозяин квартиры и кое-кто из гостей. Девушки стали подбадривать его. Он подождал, пока все выпьют, и только пригубил свой коньяк.
— Так не пойдет, — продолговатое, матовое лицо соседки тронуло лукавинкой. — Будьте добры травиться со всеми вместе.
Он улыбнулся ей — как бы поблагодарил за шутку.
— Сердце? Печень? Или антабус? — таинственно, шепотом спросила соседка, а в ее обсидиановых глазах блеснула та же лукавинка.
— Принцип, — просто ответил Виктор.
Она потеряла к нему всякий интерес. Вернее, так показалось самому Виктору. Тут включили магнитофон, отодвинули стулья, стали танцевать.
Виктор сел в угол, в кресло, и чтобы как-то занять себя, взял с книжной полки какой-то журнал. В сущности, он мог бы давно уйти, потому что разговор с хозяином теперь не мог состояться. Да дело-то было пустяковое, и оно сразу же забылось.
Ее звали Алиной — он услышал, как к ней обращались подруги. Она несколько полновата для девятнадцати лет, в фигуре чувствуется будущая дородность. Виктор пригласил ее на танец.
— Только не спрашивайте, как другие, о чем я думаю, — не скажу правду. И вы не говорите, о чем думаете, потому что о чем вы думаете, я знаю.
Она танцевала легко, но иногда сбивалась и тогда неловко прикасалась к Виктору.
— Вы пишете стихи? — спросила она и заглянула ему в глаза.
— Да, — соврал он.
— Я так и знала, что вы соврете. Ради меня? Или вообще вы врунишка?
— Ради вас.
— Вот и напишите стихи в мою честь. Только чтобы они мне понравились.
— Разве это отличит меня от других?
— Мне нравится, что вы по профессии инженер-строитель, а не медик, как те двое ребят. Терпеть не могу медиков. Для них в человеке нет тайн. Для них даже самое тайное между мужчиной и женщиной — не тайна. И не старайтесь мне понравиться, я этого не люблю.
У Алины узкая смугловатая ладонь, очень горячая на ощупь. Подумал, что она занималась в детстве музыкой.
Он после танца уселся в кресло и с особым пристрастием стал рассматривать Алину. Виктора удивил смуглый цвет ее лица, с фиолетовым отливом волосы, крупные губы и необычайной черноты глаза. Откуда в ней, рожденной здесь, на Севере, примесь восточности?
Он уже больше не приглашал ее танцевать, а на сердце пощипывало, когда она кому-то из партнеров по танцу улыбалась, живо отвечала или клала на плечо голову. Ну кто она для него? Кто? А вот уже внутри ревность, желание быть для нее всем.