Страница 37 из 59
— Вероятно, — прервал его Беликов. — Однако я напоминаю вам, что это происходило как раз в тот ответственный момент, когда я…
— Да-да, когда вы объясняли своим ученикам формы спряжения греческих глаголов, — улыбнулся Холмс.
— Не нахожу, сударь, в этом ничего смешного, — сказал Беликов. — Быть может, в ваших английских колледжах и принято, чтобы на уроках математики ставили химические опыты, а на уроках закона божьего учились танцевать, но в гимназии, где я имею честь преподавать, до этих новшеств, к счастью, пока еще не дошли.
— Могу вас успокоить, — стараясь сохранять полную серьезность, ответил Холмс. — В наших английских школах это тоже пока еще не принято. Я с вами совершенно согласен: на уроках греческого языка следует заниматься греческим языком, а русской литературой надлежит заниматься на уроках русской литературы.
— Ах, сударь! — воскликнул Беликов. — Я не деспот! Не тиран! И даже не такой уж сухарь и ученый педант, каким постарался меня изобразить господин Чехов. Поверьте мне, ежели бы я извлек из парты нерадивого ученика что-нибудь путное, хотя и не имеющее отношение к греческим глаголам, я был бы снисходителен…
— В самом деле?
— Можете не сомневаться, коллега! Ежели бы он читал на моем уроке сочинения Геродота… Фукидида… Ксенофонта… На худой конец Плутарха!.. Я был бы возмущен, конечно! Нарушение дисциплины, грубейшее… Что и говорить. Может дойти до директора, а там и до попечителя… И все-таки я бы простил. Ей-богу! Разве только записал бы в кондуит, оставил без обеда. Ну, может быть, вызвал бы родителей, поставил вопрос на педагогическом совете… Потребовал бы исключить из гимназии… гм… с волчьим билетом. Но в конце концов все-таки простил бы. Я ведь в душе либерал… Но тут! Ведь для юных, незрелых душ этот самый «Евгений Онегин» — просто яд!
— Как вам не стыдно! — опять не выдержал Уотсон. — Как вы смеете говорить такое о книге, которая…
— Спокойно, Уотсон, — остановил его Холмс. — Попытаемся обойтись без лишних эмоций… Однако в самом деле, — обернулся он к Беликову. — Может быть, вы соизволите объяснить нам, что именно в романе Пушкина вызвало у вас такой гнев?
— Извольте. Я объясню, — согласился Беликов. — Отобрав, как я уже имел честь вам доложить, у своего нерадивого ученика сие сочинение, я подумал: а не полистать ли мне его на сон грядущий?
— Позвольте, — прервал его Уотсон. — Уж не хотите ли вы сказать, что раньше его не читали?
— Я всегда строго следовал циркулярам, — церемонно ответил Беликов. — И ежели эта книга в пору моего ученичества входила в программу обучения, я ее наверняка читал. Однако никаких воспоминаний об этом у меня, к счастью, не сохранилось.
— Понимаю, — сказал Уотсон. — И вот сейчас вы впервые решили прочесть эту книгу просто так, для удовольствия.
— О нет, — скорбно покачал головой Беликов. — Отнюдь не удовольствия ради решился я на это, но токмо во исполнение своего педагогического долга. Наставник юношества, подумал я, обязан на себе самом испытывать те яды, коими отравляют свои неокрепшие души его ученики.
— Простите, вам сколько лет? — деловито спросил Холмс.
— Тридцать девять.
— Итак, на сороковом году жизни вы, в сущности, впервые прочли роман Пушкина «Евгений Онегин». И что же?
— Я пришел в ужас.
— Отчего?
— Ну, во-первых, эти неприличные отступления о том о сем. О сравнительном вкусе различных алкогольных напитков. О женских ножках… Впрочем, все это меня не удивило. Чего можно ждать от человека, который сам признался, что в школьные свои годы он «читал охотно Апулея, а Цицерона не читал». Не читать божественного Цицерона! — Он зажмурил глаза и с упоением процитировал: — «Доколе, дерзкий Катилина, ты будешь испытывать наше терпение!..»
— Я надеюсь, это вы не про Пушкина? — насмешливо осведомился Холмс.
— Именно! Именно про него… Я уж не говорю, что этот Онегин совершенно пустой малый, фат, бездельник, ничтожество. Нечего сказать, хороший пример для юношества… Но в заключение выясняется, что он, ко всему прочему, еще и убийца! Ни с того ни с сего взял да и продырявил пулей ни в чем не повинного юношу, которого он к тому же числил своим близким другом!.. Нет, господа! Эту книгу надобно немедленно запретить. Ежели у вас осталась хоть капля здравого смысла, вы меня в этом поддержите…
— Я отказываюсь вас понимать, Холмс! — взорвался Уотсон. — Как вы можете спокойно слушать весь этот бред!
— Уотсон, держите себя в руках, — поморщился Холмс. — Я же просил вас: поменьше эмоций… Скажите, — обернулся он к Беликову, — вы твердо убеждены, что этот роман следует запретить? Не лучше ли попытаться его исправить?
— Исправить? — удивился Беликов. — Каким образом?
— К вашим услугам моя машина. Управлять ею очень легко.
Он подвел Беликова к пульту и стал объяснять:
— Это рычаг произвольного изменения сюжета. А вот эти кнопки дают возможность выправить любые искривления характеров. Садитесь сюда, вот в это кресло и — действуйте! С помощью моей машины для вас не составит труда сделать Онегина таким, каким вы только пожелаете.
— В самом деле попробовать? — неуверенно сказал Беликов, робко дотрагиваясь до рычагов и кнопок. — Гм… С чего же мне начать?.. Нда… Задали вы мне задачу… Ну, ладно! Так и быть, попробую…
Онегин вышел на крыльцо, поглядел на небо и плотнее закутался в шарф. День был ясный, солнечный. Однако Онегин поежился и поднял воротник.
— Мсье Онегин! — окликнул его Холмс. — Солнце уже высоко в небе. Ваш противник давно ждет вас. Я думаю, вам следует поторопиться, а то еще, чего доброго, он подумает, что вы струсили.
Онегин подозрительно оглядел Холмса и процедил сквозь зубы:
— А как же дуэль? — растерянно спросил Уотсон.
— В самом деле, — поддержал его Холмс. — Дуэль — старинный обычай, освященный вековой традицией. Вы дворянин, а согласно дворянскому кодексу чести…
На это Онегин отвечал уж вовсе не по-онегински:
— Вы рассуждаете весьма здраво, — вынужден был признать Холмс. — Однако ведь вызов принят. Теперь отказаться уже невозможно. Представьте, какие пойдут разговоры…
Лицо Онегина болезненно сморщилось, отчего он вдруг стал удивительно похож на Беликова.
На лице его отразилось мучительное колебание. Видно было, что страх быть убитым борется в нем с другим, не менее сильным страхом — трепетом перед так называемым общественным мнением. Но страх физический, видно, оказался сильнее. Махнув рукой, он решительно пошел назад, к дому, бормоча себе под нос: