Страница 60 из 71
Исхудавший, с обвислым носом и плечами, похожий на пингвина, Проня на рассвете постучал в свою дверь. Долго ничего не было слышно, и у Прони сердце колотило под горлом: получила — не получила, получила — не…
Послышались мягкие, тысячу раз слышанные Проней шаги.
— Кто там?
— Я, Маш.
Мария открыла дверь и молча ушла в комнату.
«Все. Каюк!» И даже в животе резануло.
Мария стояла посреди комнаты в ночной сорочке, босая, с письмом в руке, такая родная, своя, и сейчас неприступная и страшная.
Маршалы в отставку не уходят
Проснулся Василий Андреич, как всегда, часа на два раньше всех. На подъем он был — сколько себя помнит — легким, и не было с ним такого, чтобы, подымаясь с постели, помечталось: «Эх, поспать бы еще!»
Обычно тело еще удерживало остаток сна, но неторопливый ум Василия Андреича, не замечая этой тончайшей неги, уже перебирал все предстоящие дела, которые ему нужно сделать за день.
Он почти не думал о сделанном год назад или вчера (что сделано — то сделано) и не спохватывался, сожалея: «Ах, дескать, не так нужно было делать, а эдак. Да, начать бы жить снова, все бы повернул по-иному».
Мера жизни у Василия Кряжева — это работа. И если спрашивал у него кто: как, мол, раньше-то он жил?
— Ничего, — отвечал, — поработал, — и вроде бы прислушается к далекому, возникающему в теле чугунному гулу работающих мышц.
Пробовали как-то расторопные, много знающие люди выведать у Василия Кряжева его мечту. Какая-то девчушка, придерживая на ремне коробку, совала под нос Василию решетчатую железную култышечку микрофона и настойчиво требовала:
— Вы уж скажите о своей мечте. Так мы от вас не уйдем.
Василий поворачивал каску козырьком в сторону, чтобы не слепить светом людей — дело было в забое, — мучился, озираясь на напарника корреспондента, кругленького, как колобок, мужика.
— Ну, ну, смелее, чего вы! — подбодрил его «колобок». — Мечта — крылья человека. Вы, я думаю, не бескрылый.
— Да уж это… возмечтаешься, бывает… — У Василия Андреича даже голос зазвенел. — Вот на лопату, покидай ею уголь…
Он совал лопату в руки журналисту. Тот улыбался, отводил лопату в сторону.
— Вы не поняли вопроса…
— Как не понять. — Василий Андреич, приподняв лопату, поворачивал ее то одной, то другой стороной. — Это же мечта! А просто сказать — лопата «Караганда». Свояк с Запада прислал. Она в руках-то что лист бумаги, и износу ей нет. А теперь вот местная, — Василий Андреич взял другую. — Колода! Раз в пять тяжелей и гнется, как репа.
— Что вы?! — замахал журналист ручонками-ластами. — «Караганда» — это желание. Вы путаете желание с мечтой, а она должна быть глобальной… Не думаю, чтобы вы не мечтали о рекорде… А? Как, угадал?! — Довольный своей проницательностью, он заулыбался.
— О рекорде не мечтал, — спокойно, не в тон ему сказал Василий Андреич. — Не спортсмен я, а рабочий. Работаю я уже давно, и еще потеть долго. Так что баловаться рекордами некогда.
Были и крылья. Помнится, родился у него первенец — Михаил, а перед глазами день и ночь еще трое неродившихся. И обличье их виделось ему в виде мальчишек-подростков. Лобастые такие мужички, белобрысые, всегда занятые делами: огород вскапывают или мастерят что под навесом у летней кухни. Мечталось о сыновьях, а Наталья, жена ненаглядная, после Мишки Татьяну, Валентину да Светку как нарисовала.
Глядя иной раз на дочек, пугался и стыдился далекого своего нежелания в их рождении. А сыновья нет-нет, бывало, да померещатся, но скатились годы, словно бусы с порвавшегося ожерелья. Шабаш, Васька, кое-какие дела ты завершил в своей жизни, а дальше — дело детей.
…В последние дни Василий Андреич плохо стал чувствовать свое тело. Вроде зачугунел весь. Слабости нет, напротив, вот, кажется, подними он сейчас руку и опусти ее на самодельный дубовый стол — и он, стол этот, рассыплется на куски. И сердце вроде не болит, но ему стало тяжко: будто не грудь покоит его, а на нем, на сердце, повисла вся тяжесть тела. И только в забое, разломавшись и хорошо пропотев, Василий Андреич забывал про сердце, а тело делалось податливым и послушным.
Этакое состояние немного припугнуло Василия Андреича и заставило призадуматься. Он плохо помнит, когда болел: в детстве, кажется, животом маялся, объедался на огороде зеленью. Да вот бок в последнее время стал напоминать о себе: ноет, будто больной зуб.
Василий Андреич оделся, присел на кухне у стола, на минуту задумался, вслушиваясь в тишину дома. Через полчасика вскинется Наталья, а пока в сладости сна добирает она силы, растраченные в бесконечном колготном дне: «Дом не велик, а отдохнуть не велит».
Сперва, как через матовую роговицу, а потом в прояснении стало видеться ему далекое прошлое: улочка на берегу Иртыша, дерновые крыши, заваленные купавами черемух, уют навесиков, под которыми хорошо было укрываться от густых гроз, внезапно вываливавшихся из темени степных ночей. А рядом, под одним кожушком, шестнадцатилетняя Натальюшка — близкая его тайна.
Предвидение совместной радости, вольной жизни вдруг гулко рванула война, и закачались судьбы, сливаясь во единую судьбу страны. И с той поры надолго не как хочу, а как надо стал жить каждый. Двадцать суток с большими остановками катил на восток эшелон, туго набитый юношами, солдатами тыла. И все эти дни Васька Кряжев исходил острой тоской по беляночке Наталье и по родным местам, по Прииртышью с колыхающимися хлебами, которые подступали прямо к избам Миловидовки. А Иртыш — с глухоманью камышей!
Путь эшелона закончился в маленьком городке с терриконами. Городок будто в чаше — кругом сопки, а за сопками на юге — море.
Спустился Василий в забой, и шибанул в нос пронзительно не похожий ни на что знакомое ему запах. Взорванная масса угля, толстая, матово поблескивающая смолой рудостойка, вывалившийся из кровли корж породы килограммов на восемьсот — все это подсказало сообразительному Василию о тяжкой и опасной работе. «Ну что же, — подумал он, — если на войну не пустят, то прядется воевать здесь».
А через год приехала Наталья, будто привезла с собой и воды иртышской, и степного ковыля с полынью.
А война в дальней дали клокотала, кипела кровью, и здесь, недалеко от тихого городка, в жуткой темени ночи неслышно гибли пограничники. Василий цепко сжимал ручки тяжелого перфораторного сверла, и оно упруго билось в руках, стрекотало пулеметом. После взрыва, не дождавшись, когда выдует вентилятором газ, бежал с лопатой в забой и с неистовым упорством кидал и кидал уголь на решаки транспортера, прислушиваясь к своему телу и радуясь, что на десять часов силы хватит. Бывало, что не рассчитывал, тогда отливали водой.
Степан Колотай, из закарпатских кулаков, попавший на шахту не по своей воле, громадный бычина с горбатым носом во все лицо, не раз подступал к Василию вплотную, шипел:
— Ты што, сюка, расстилаешься, норму гонишь?!
Глаза Колотая по-волчьи горели в подземном мраке.
И тут как тут появлялся его земляк Крысоватый:
— Разьдявим, як жябу…
Василий Кряжев поднимал лампу, высвечивал чужие, ненавистные лица:
— Дай-ка вплотную на фашистов поглядеть.
Те отступали, в ухмылке тая угрозу.
А вскоре Василий Кряжев очутился в больнице. Хотелось кричать от нестерпимого жара, будто он спиной не на постели лежал, а на раскаленной плите. В горячем сознании мерещился весенний студеный Иртыш. Голову бы в воду — и глотать.
— Воды! — кричал Василий. — Воды!
— Чего тебе? — склонилось над ним женское лицо. Оно таяло, исчезало и появлялось снова.
— Оглохли, что ли?! — рассердился Василий. — Пить.
— Пить, да? Ну и слава богу, ну и молодец! — радовалась чему-то женщина и, придерживая ему голову, влила в рот воды, которая, кажется, тут же испарилась, не докатившись до жара внутри тела.
«Заморит, дура», — подумал он, страдая, и кинулся с берега в горячий Иртыш, пил и не мог напиться, а только сильнее разжигал жажду.