Страница 33 из 71
— Может, и нет. И тебя тоже. Так что мне все едино.
— Учительницу ты и не полюбишь, ее ребятишки не любят, душа у ней суше, чем сама.
— Не болтай много-то…
Нет, не стерпит Манька несправедливости. Ее должен любить Гришка, с ней быть счастливым. И к чему тут гордость, если за справедливость надо биться. И откуда слова берутся? Если не скажешь их в этот момент, то порушатся судьбы до конца жизни.
— Ты в душу мою загляни: в ней сама родная наша сторона. Ты воевал, аль видел где лучше? Знаю, любишь все это, — Манька повела рукой, показывая неширокий простор, — а это и есть я. Увидеть не можешь? А ты погляди, погляди, я открытая. Тут и луг этот, и солнышко, Гришенька, всю жизнь тебе два солнышка будут светить.
Гришка смотрел на Маньку словно впервые. «Ой ты какая! А я и не знал, — удивился он мысленно, и оходило всего страхом: Софья забрюхатела, будь она неладная, сухопарая».
— Поздно, Маня, теперь уж, — так грустно сказал и пошел, ссутулившись, что Манька поняла: не поздно.
Но радость была недолгой. Слух пошел — у Гришки осенью свадьба. А из радости в беду, что голому из бани на мороз. Сникла Манька, будто захворала.
Недаром румянец ожег, когда выспрашивала у Якова об артисте-колдуне. Не успокоилась неугомонная Манька.
Уселись, утряслись на фургоне в сене покосники. Петька похлестывал быков.
— Маня, запевай, — просят бабы.
— Простыла я, квасу холодного выпила. — Манька петь не захотела.
запела Верка.
подхватили бабы.
До чего ж правильные песни народ поет, и кто это сложил песню, словно загодя распознал Манькину судьбу. Отвернувшись, плачет Манька, жалея заодно и неизвестную песенницу.
Из маленькой школы вынесли крошечные парты. Каждая семья несла для себя скамейки. Ребятишки на полу, у самого помоста, сколоченного для этого случая. Они возились клубком, царапались и хохотали. Не успокоились, пока кто-то из взрослых не надавал им затрещин.
На помосте стоял стол, две семилинейные лампы. Угол сцены был отгорожен занавеской, она чуть колыхалась, там была тайна, жгучий интерес — колдун-распотешник.
Замерли люди, окаменели в ожидании, интерес был не столько к его деяниям, сколько к живому артисту. Из бакмасихинцев артистов, может, и видели учительница да три вернувшиеся с фронта мужика.
И вот он вышел. Ба-а-атюшки вы мои! Князь с картины, да и только. И какой же ветерок-попуток занес его в Бакмасиху?
Артист был старый, но чистый, свежий, волосы блескучие, цвета крупчатой соли, костюм и ботинки что ворона крыло, а рубаха — аж глаза слезятся, если долго смотреть на нее, а под горлом, крылья расправив, сидит большущая бабочка-махаон.
Артист поздоровался, низко поклонился, как в церкви, и сразу ошарашил:
— Кто мне даст сто рублей?
Люди оцепенели, будто попавшие в ловушку. Кажется, и дышать перестали, пока артист выжидал несколько секунд. Первым стал пробираться к двери дед Михеев.
— Ку-у-да? — шепотом встретил его Яков. Он и сам был встревожен. — Куда от коллектива?
— Заманили, — озирался дед. — Хуже агентов: те бумажки в долг преподносят, а этому сотенную наличными. Ловко.
За Михеевым поднялись другие, каждый норовил протолкнуться к двери первым.
— Товарищи, дорогие, мне сотня нужна минут на десять. Покажу номер и верну.
— А ну, садитесь, язви вас! — загородил Яков двери. — Фокус с сотенной покажет и квита.
Учительница хохотала. Она заранее знала, для чего артисту сотня. Гришка сидел рядом с невестой, улыбался, а Манька готова была разреветься: ей было жаль земляков.
— Что ты смеешься, Софья Михайловна? Нешто можно над народом смеяться?
— Правильно, девушка, — улыбнулся Маньке артист. — Я ехал к вам не смеяться, а просвещать. Как зовут тебя? Маня? — Артист поклонился одной Маньке. — Спасибо тебе, Маня.
«Господи, за что он?» — горела от стыда Манька. За что спасибо-то ей, Маньке, от такого человека? И тут Гришка повернулся, посмотрел так ласково, и не было человека счастливей Маньки в эту минуту в Бакмасихе.
Сотню не нашли. Кто-то предложил складчину, но нужна была целая бумажка. А сто рублей в Бакмасихе и в складчину не наскребли бы. У учительницы малость водились деньжонки, но она не предложила, и у нее не попросили: больно спесива, в особицу живет.
— Можа, тридцатку? — спросил Яков артиста.
— Конечно. — Артист понял, что и тридцатка здесь — великие деньги.
Пока Яков ходил за тридцаткой, артист говорил о том, чтобы ему не верили, что он здесь будет показывать, что это его искусство, а не колдовство.
— Как не замечаете полета пули, так и не заметите движения моих рук: так моментально я вас обману.
— Рука-то небось не пуля, попробуй оммани, — будто пригрозила бабка Оленичиха.
— Убедитесь, — сказал артист, принимая у Якова тридцатку. — Мне нужен ассистент из публики.
Люди завозились, оглядывая друг друга.
— Нету у нас этакого.
— Да любой из вас. Помогал чтоб.
— Гришка, иди подсоби. Ты в Германии был, сможешь.
Гришка поломался в меру и зашел на помост:
— Что делать-то?
— Прочитай помер тридцатки хозяину, пусть запишет.
Яков записал номер углем на стене, артист взял тридцатку, вложил в проверенный Гришкой пустой конверт и зажег.
Жена Якова с вывертом ущипнула мужа за бок.
— Гад ты, выскочка, — зашипела, — башку размозжу, падла!
— Не кипи, свою отдаст, — потел Яков. Но когда артист объявил другой номер представления и послал Гришку за картошкой к полной корзине, Яков, натянуто улыбаясь, попросил. — Деньги-то возверни, товарищ хороший.
— Верну, не беспокойтесь, — ловко срезал макушку картошки.
— Вот жизнь. Пых тридцатку. Горб поломал бы, так… — возмущалась публика.
— Да не сжег он деньги! — вступилась за артиста Манька. — Что вы человеку не верите.
— Хошь верь, хошь нет, а деньги спалил.
Из среза картошины показалась, завозилась головка червяка.
— Выдерни зубами. — Артист протянул Гришке руку с картошкой.
— Не-е, — мотнул Гришка головой.
— Выдерни, не интеллигенец! — требовали зрители.
Гришка выдернул, выплюнул на пол. Артист поднял червяка, помял, развернул — тридцатка! Номер прочел — Якова!
— Сатана, тьфу, тьфу, — крестилась Оленичиха.
— Ловок! Прокурат! — восхищались зрители.
Артист поклонился, а Гришка — рядом, улыбающийся, счастливый. Манька гордилась им: он тоже приобщен к тайнам фокусов. Но когда артист взял длинное шило и стал подносить к Гришкиной щеке, Манька напряглась, побледнела.
— Не давайся, Гриша! — невольно вырвалось у нее.
Люди, увлеченные зрелищем, не слышали ее крика, только артист бросил на Маньку цепкий, улыбчивый взгляд; ничего, мол, — да учительница не смотрела на сцену, а с интересом и ненавистью разглядывала Манькино лицо. Вот Манька вся подалась вперед, готовая кинуться, оградить Гришку от беды: как ни верти, а страшно — шило-то. Шило с хрустом вошло в щеку, конец из другой показался. Артист выдернул шило — Гришка улыбался.
— Ох-ох! — вздохнули зрители.
— Твою матушку, — сокрушался Яков. — Пырнул, и хоть бы хрен! — Он забыл о воздержанности, что явно помешает его авторитету всезнающего человека.
Шумно вывалили из школы. Гришка ушел провожать учительницу.
Манька сидела на лавочке у дома, Затихла, уснула Бакмасиха, только светило окно бобыля Мишки-пастуха. Сам он в лугах ночует со стадом, а это не спит артист, определенный к Мишке на ночлег. Не уходила спать Манька. Себе не сознавалась в том, что ждет, когда пойдет Гришка от учительницы домой. Вот и темнеет, идет. Сердце тук-тук, тук-тук. Не услышал бы Гришка.