Страница 2 из 71
Тень березы прикрывала меня, и я озяб. Солнце было далеко за полдень. «Проспал, дурак!» — и бегом напрямик в деревню.
Трактор ждали с большака, а туда дорога просматривалась километра на четыре. Отец же его пригнал со стороны Сенькиной рощи.
Когда вершины берез стали мягко обметать с солнца золотую окалину, послышался легкий звон. Я уже приготовился кричать: «Ироплан, ироплан, посади меня в карман…» — но звон нарастал, а аэроплан подозрительно долго не выплывал из-за вершин.
И вдруг сразу, будто лопнула некая преграда, звон превратился в грохот, лязг, рокот. Избы вздрогнули и, кажется, присели испуганно, когда на проселке, перед крайними сараями, показалось темное громадное чудище. Оно, подбирая под себя землю широченными ребрастыми — и что удивительно — некруглыми колесами, пучась широко расставленными белыми глазками, вползало в улицу.
Пригнувшись, разбегались по сараям куры, собаки захлебывались, теряли голоса. Рокот влетал в каждую избу и там трещал и шипел, как спелый мак в пересохших головках. Люди шли сзади и по сторонам от трактора. Каждый что-то говорил или кричал, но, еще не привычные в таком шуме слышать свои голоса, не понимали друг друга. Колька Кроликов прицепился за плуг, но Митяй Занозов стянул его и, оголив ему зад, шлепнул ладонью. Шлепка не было слышно, но Колька, задрав лицо вверх и оскалив зубы, приплясывал и тер рукой больное место.
Лида Румянцева, видно, замешкалась — выбежала на улицу босая, в легоньком платьице, русые волосы на отлет, на бегу увлекала за собой Ивана Раздолинского. Тот упирался, важничал — как же, выучился на учителя, — и Лида, не выдержав, припустила бегом, а он даже и не прибавил шагу.
У кузницы трактор остановился, рявкнул в последний раз и смолк. Отец встал с сиденья, сошел на гусеницу и потянулся, будто после сна. И так было тихо, что все услышали, как хрустнули у него суставы.
— Оть-те-те, потягушечки, — сказала Татьяна Занозова, и все рассмеялись.
— Здорово были! — Отец спрыгнул на землю, пожал дяде Максиму руку.
— Как ты, Василий, справился с таким жеребцом — раздери его пополам! — Дядя Максим оглядывал трактор сверху донизу с видом знатока. — Все на месте железа-то? Ничего не забыл?
— Да нет вроде, — усы у отца подергивались в улыбке. Он оглядел земляков, крикнул: — А ну, кому грядки перепахать?!
Все поняли его, засмеялись, только Варька Кроликова была рада поводу поругаться.
— Ты чо, ошалел? Картошка уж на дыбки взнялась, лук прочикнулся, а он?! Да ты своими гусеницами не тока грядки, и огорожу вместе с избой унесешь. Дай дураку громохвон!.. Не слепая была, видела, как ты давеча норовил мою избу за угол цепануть!
Бабы вскоре разошлись коров доить, по хозяйству управляться.
Пришел с поля тракторист Костя Миронычев, сдержанно поздоровался со всеми, на трактор поглядел, как на телегу, и, рисуясь перед Лидой, заговорил с моим отцом о непонятном для всех, будто чужестранец, — о каких-то фрикционах, фирадо, муфтах.
— Видал немтырей? — с гордостью сказал дядя Максим и, постучав ногтем по гусенице, спросил: — Сколько сюда лошадок-то впряжено?
— Шестьдесят, — сказал отец.
— Слышь, Семен, весь твой табун! — Дядя Максим сокрушенно покачал головой. И тут внезапно как-то вывернулся из-за трактора Николай Иванович Рыбин:
— Эка силища!
Голос его ликующ. Он только что пригнал стадо; через плечо — холщовая сумка, из которой виднелись краешек книги и бутылка из-под молока; на руке — кнутик-хлопушка с изрезанным в узоры таловым кнутовищем; картонный козырек серого картуза размок от дождей, свалялся в толстый излом. Со щек Николай Иваныча стекала борода цвета вымоченной конопли.
Ранней весной, когда на партах по-особому затеплели солнечные зайчики, а снег стал тяжелеть от старости, Николай Иваныч подошел к окошку и, глядя в вымершую под снегом степь, сказал: «Скоро, ребятки, распрощаюсь с вами».
А перед летними каникулами собрал нас всех, необычно долго молчал, вглядываясь в каждого. «Вот, — заговорил наконец, — и кончилось мое время. Придет к вам новый учитель. Молодой, ученый, в общем, совсем новый. А я в пастухи».
«Отдыхал бы или в счетоводы шел, — говорили ему доволенцы. — Вон, Раздолинский выучился не выучился, а уже в свою волюшку живет». — «Чего равнять? — возражал Николай Иваныч. — Раздолинский — интеллигент, прослойка, а меня хоть поставь, хоть положи — все одно крестьянин. Да и пасти — работа здоровая, душевная». — «Да уж куда-а! В жару хвосты вздымут — семь верст не околица». — «Не без этого, — соглашался Николай Иваныч. — И пробежишься когда».
Сейчас у трактора он торжественно пожал всем руки.
— Поздравляю, мужики.
И заспешил к Раздолинскому, который стоял в сторонке, показывал на трактор, что-то пояснял Лиде. А та вся рассиялась, как пасхальное утро, глаза, что цветы кукушкины слезки, голубые с белесыми разводьями, смеются и будто говорят: вот сколько в нас счастья — берите, черпайте из нас, его всем хватит вволю.
— Чтой-то Николай Иванович сепенит перед Раздолинским? — недоумевал Илья Махотин, мужик сухолицый, с горбатым злым носом и добрыми овечьими глазами.
— Так вроде свой брат — учитель, — сказал Семен.
— Куда как не свой! — Илью раздражал спокойный тон Семена. — Николай Иваныч с нами в земле роется, а этот — все издаля да со стороны.
— Да Рыбин разве много больше тебя учился? — лениво отбивался Семен.
— Сколь ни учился, а сам же говоришь — учитель.
Семен насупливает льняные брови, часто моргая, смотрит на Илью.
— Ты, Илюшка, чисто баран, ей-бо, лоб твердый, а… — Махнул рукой, отвернулся, мол, что толку разговаривать, но вскинулся опять. — Для того учили, чтоб в назем?.. Так?..
— Может, и не так, — уступил Илья. — Карахтер мне Иванов не глянется: дикой какой-то, не как все.
— Во, карахтер! Да в одно перо, говорят, и птица не родится.
— Будет вам, — оборвал спорщиков дядя Максим. — Прям как бабы.
Покачивая пальцем, он считал лемеха, которых было десять.
— Про запас, Василий Петрович, один плуг-то?
— Нет, оба потянет.
— Я и говорю; потянет, — пряча глаза, строго сказал дядя Максим. — Если что — гайки потуже подвинтить.
— Механик! — хохотнул Костя, и дядя Максим сорвался:
— Ты чего приперся? Солнце на обед, а он трактор бросил! Перетяжку сделал?
— Да ладно, тятя…
Костя еще силился сохранить улыбку, но по его щекам уже задвигались желваки. Выворачивая белки, косил глаза в сторону Лиды — слышит или нет, как отчитывает его отец.
А вечер пал зябкий, заря светло-розовая, с прозеленью, встала над рощей, и цвет этот густел, копил холод и опускал его к земле. Трава студила мои босые ноги, по телу будто змейки ползали, и оно, тело, шершавилось пупырышками.
— К утру натрясет инею.
— Огурешки бы прикрыть.
Ребятишки облепили трактор, шумели, дергали за рычаги, и мне хотелось к ним, но я терпел, чтоб не сказали взрослые: «Какой же из него прицепщик будет, коль одно озорство на уме?»
— Серьезный ты мужик, Серега. Не жениться ли надумал? — Митяй Занозов ткнул толстым, прокопченным в кузнице пальцем мне в прореху, поостерег: — Зашей, а то петух залетит.
Я отошел обиженный. Плохо все. Как ждал трактора! А отец не остановился, не прокатил. С дядей Максимом разругался; ни с какого бока теперь к нему не подступиться, и Митяй не лучше; ногтем как пилой потянул, прореху до опушки распустил. То рука только лезла, а теперь — дырища, правда, что петух залететь сможет.
— Чего ты, сынок, сычишься? Иди ко мне, — позвал отец.
Я сел рядом с ним на плуг. Он припахнул меня к себе полой ватника, и от его тепла, спокойной силы стало хорошо; сиди, слушай взрослых да мечтай о чем хочешь.
Разошлись по домам перезябшие ребятишки, и стало тихо-тихо. За Кругленьким приподнялась луна, выстелила на воде желтую дорожку, замутила даль мучной взвесью. Угольно-черная лодка разрезала дорожку пополам, блеснула веслом и спряталась в серости. Далеко в степи по-комариному прокричал жеребенок, и его крик, будто жальце, кольнул меня, заставил сжаться. Мне представилось, как в высокой траве волк настигает выбившегося из сил жеребенка и он зовет, чтоб его спасли.