Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7



«Если ты спросишь, что такое жизнь, раскроется за левым моим плечом крыло цвета рассветного неба. Если ты спросишь, что такое смерть, справа взметнётся кинжалом крыло белоснежное. А если ты, не спросив ничего, прижмёшь меня к сердцу, крылья в несколько взмахов поднимут нас за облака. И там я отвечу тебе, что это — любовь.

Держи меня. Крылья несут нас, пока ты веришь в них, пока я знаю, что нужно тебе моё объятие. Держи меня. Крепче. Не отпускай».

Уже давно и абсолютно без конечностей спал Браун. Ушёл ночевать к себе домой ставший вдруг странно тактичным Кот. Угомонились на своём скрипучем диванчике-книжке Алька и прижавшийся к ней всем телом Сашка. А девчонки — большая и маленькая — всё ещё сидели в прокуренной кухне под песни неведомого француза и при свете оплывающей по бутылочному горлышку свечи.

Нечто проспиртованно-красное в разговоре за жизнь исчезло из будущей стеклотары совершенно незаметно, теперь за вином с той же скоростью следовал подаренный Нинелью на Новый год вишневый ликер. Он оказался явно лишним. После подкрашенного спирта не пейте, гражданки, подслащенный спирт!

— В этом грёбаном мире все только и делают, что развлекаются друг за счет друга. Ты, Лиса, такая наивная и молодая, а вот будет тебе тридцать — и ты сама всё-о увидишь. Развлекаются, молодость себе продлить хотят! А молодость просто так назад не даётся — только если пьёшь чужую кровь, — даже во хмелю Нинель не забывала учить Лису уму-разуму.

Та попыталась что-то возразить, но ограничилась тем, что повела отрицательно ладонью.

— Да прям! Тебя пьют — и ты пьёшь! Будешь пить!

— Не буду. А ты… ты — добрая, хорошая, ты…

— Угу. Скажи-ка это той бабе, чьего мужика я трахаю. И чьи деньги мне перепадают, поняла? Мы на них вот этот самый ликер пьём!

Нинель вдруг развеселилась, поднесла рюмку к свече и попыталась чокнуться с огоньком. Лицо её окрасилось в рубиновый цвет, стало хищным:

— Всё в ажуре, никто не в обиде. Думаю, его жена про нас с ним знает — может, это ей даже удобно? Сама типа на стороне шарится, ну и…

Нина снова усмехнулась непослушными, отчего-то дрожащими губами. Лиса заглянула подруге в глаза и протрезвела.

Голос женщины охрип, стал ещё более тягучим и низким:



— А ту-у-ут… Ко-ро-че, Олеська, он пришёл, а я — не хочу. Ну, вот не-ха-чу, и хоть ты тресни! Он и эдак, и так, а я — никак. Вот прямым текстом ему уже сказала, что не хочу! А он мне руки крутить, за шею аж прижал… И знаешь, что? Дала я ему — лишь бы отстал уже. Вот прям, как стояли, так и… На хрена мне синяки?

Лиса выпрямилась. Голова была ясная до боли. Девушка смотрела, как с губ Нинели пулями срываются слова и свинцовыми каплями несутся к ней, Лисе. Впечатываются в лоб, в виски, пятнают рубиновым сетчатку и падают, падают, падают ядовитыми зубьями дракона в распаханное настежь сердце.

— Только не спрашивай меня про лябофь, не спрашивай, — Нинель встрепенулась, словно вышла из транса, — лябофь — это роскошь, на которую ни у кого и никогда нет ни сил, ни времени. Плюнь тому в глаза, кто станет заговаривать тебе зубы любовью — нет её, это сказка, сопли в сахаре для девочек в розовых очках.

Затрещал фитиль, колыхнулось, качнуло головой пламя, и заметались вокруг огромные тени. Склонилась тяжелая лохматая рыжая голова к скрещенным на столе рукам. Вязким слякотным сумраком опустился на женщину спасительный пьяный сон, и уже не почувствовала она, как под щёку легло мягкое полотенце, а плечи укутало одеяло.

Доброе утро тихонько вкралось через форточку ветерком и шебутными мартовскими лучами. Солнечные пальцы, шаловливо ласкаясь, коснулись выцветших обоев. Когда-то они были светло-голубыми, а узор из переплетённых листьев боярышника — серебристо-белым. Обои поклеил отец, перед тем, как перевезти маму, Сашку и ожидавшуюся Олесю в новый дом.

Дом этот родился точнехонько на границе города и деревни, что медленно отступала под натиском панельно-кирпичного воинства разрастающейся столицы. Поэтому жившая в доме ребятня, вдоволь наскакавшись у подъезда в нарисованные на асфальте классики, перебегала через двор и оказывалась на деревенской улице. Здесь терпко и бесстыдно пахло навозом, антоновкой и дымом. Но не успел ещё Сашка окончить начальную школу, как ни улицы той, ни деревенских домов с узорными наличниками не стало. И всё, что ещё долгие годы спустя напоминало о том, что здесь когда-то было селение — это исправно родившие яблони да ямы на месте бывших подполов.

Ну, растворилось в небытии прошлое и растворилось, — брат на эту тему и не задумывался особо. А сестра его не скоро смогла без волнения ходить через разбитый на месте деревни парк: на пограничье душу вдруг взрезало — жёстко и глубоко, словно осокой. Лишь со временем стало не так больно — в конце концов, девочка была плоть от плоти этого пограничья: вот только что спускалась на лифте с семнадцатого этажа, а дорогу перешла и, пожалуйста: пыльный просёлок, поле картофельное, ивы серебрятся, и — воздух, простор, ветер! Кто бы мог подумать, что такое возможно — и где? В столице! Возможно — особенно, когда старому городу становится тесно в прежних пределах и он начинает расползаться вширь. Каменным ожирением болеют все мегаполисы — и неотвратимо, безжалостно подминают под себя предместья.

Лето перед рождением Олеси выдалось тяжёлым, раскалённым — вокруг Москвы горели торфяники, над городом висел непривычный, дикий, как и всё заграничное, смог. Мама, с трудом дожидавшаяся в старой коммуналке олесиного появления на свет и переезда в новый дом, маялась ужасно и всё просила отца, чтобы тот перевёз её поскорее из заасфальтированного центра в новорожденный микрорайон, на воздух. Терпеливо ходила гулять с сынишкой на Патриаршьи пруды, чтобы хоть там, в тени лип, у воды получить желанный кусочек прохлады. А мальчику всё было нипочём — да и кому в три года есть дело до какой-то там жары, когда по пятам едет вот такой мировой грузовичок на веревочке? Сашка, этот сын Садового кольца, таким и остался — горожанином аж до самого последнего лейкоцита. С детства души не чаял в упругом асфальте, головокружительном аромате бензина, велосипедах, грузовиках, локомотивах, мотоциклах, да и вообще, во всём, что движется, сверкает и тянет в путь-дорогу на подвиги. Ну, а женщины и машины платили Сашке полной взаимностью.

Брата с сестрой, даже зная о разнице в возрасте, можно было принять за двойняшек: русоволосые, остроглазые, вечно в синяках и к неизбывному страданию бабушки худые до прозрачности. Всё жаловалась соседке: «Аж душа сквозь рубашки светится… уж и кормим их — на рынке Черемушкинском творожок езжу им брать — и режим у них, а всё без толку!» Без толку, без толку — по каким деревьям, чердакам и подвалам брат с приятелями лазает, там и сестру ищи. Но…

Мальчишечьи забавы хороши девочке до поры, до времени. Но наступает странный срок в её жизни, когда вдруг окутывает душу тревожная тишина, хочется покоя, молчания и полёта. Иная в такие минуты идёт к книгам, и жадно, нетерпеливо перекидывая страницы, ищет в них ответы на ещё не высказанные вопросы. Другая целыми днями из комнаты может не показываться — шебуршится себе там с куклами, нашёптывает им что-то жарко, взахлёб. А есть и та, которую уже одолел неясный, но могучий зов, и вот уже тесна ей комната, скучны вчерашние игры и томит заранее известным финалом недочитанная сказка — ей бы уже свои слагать, да не в одиночку.

От ставших вдруг маленькими и непонятными игрушек, из душной квартиры стала сбегать Олеся всё чаще и чаще. Прихватывала с собой книгу из отцовых, чаще всего — о Москве и окрестностях, булку покупала по пути и уходила через дорогу, к реке. В заветное место своё шла — к заброшенному скрипучему мостику, что висел, цепляясь за честное слово склизких глинистых берегов, скрытый со всех сторон горемыками-ивами. Неподалеку журчали три родника, но их сил не хватало, чтобы оживить убитую стоявшим выше по течению химическим заводом реку.