Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 190

Митя несколько раз порывался вскочить, обнять Зотика, сказать что-то такое, что зажгло бы сердца ребят так же, как зажег нехитрой своей речью его, Митино, сердце тот вытянувшийся за последнее время суховатый, большеглазый Зотик. Но Митя не поднялся и ничего не сказал. Вскакивали и говорили ребята — и поодиночке, и все разом:

— Не пустим!

— Катай в ячейку!

— В социализму, в большевистский дух без никаких разговоров и на всех рысях! — выбрав минутное затишье, снова закричал Амоска, вскочив, по обыкновению, на лавку.

— Мокеюшка, батюшка, — пробилась к председательскому столу сморщенная знахарка Селифонтьевна, — и ты, молодец удалой, гороцкой, — зашамкала старуха, — нельзя ли сироту безродную в эту самую, про что Зотик сказывал? Будто и на сарафаны, и ниток, и керосину, и иголок ячейшникам… Згожусь в несчастье. Зотьшу вон на ноги наговорами подняла, Вавилку у смерти из когтей вырвала…

Бабы и ребята грохотали над смущенно поглядывавшей на всех Селифонтьевной.

Женщины навалились на стол.

— Про мануфактуру, ради Христа!

— Самопряху мне и платок праздничный с цветами, как у Пестимеи! — пробившись к Мите, закричала одна из козловских вдов.

Но ее уже отталкивала Митриевна; за Митриевной, орудуя локтями, снова пробивалась Селифонтьевна.

— Стопчут, окаянные! — шепнул Мите Амоска.

— Товарищи женщины! — крикнул Митя. — Списки на товар составлять будем завтра с утра. Пока же нам надо обсудить новый вопрос — об организации комсомольской ячейки. Надо разобраться в нем как следует.

Женщины отхлынули к порогу. Некоторые начали собираться домой.

— Идти надо, девоньки… Телята заревелись, поди, не пивши, не евши.

Артельщики остались одни.

— Ну и бабье, хоть запирайся от них! — ворчал Амоска.

Митя заговорил о предложении Зотика:

— Надо подумать хорошенько, ребятушки, поглубже каждому заглянуть в себя. Комсомолец в деревне — это ведь передовик во всем. Это непримиримый враг Анемподистов, Белобородовых. Это человек, который не только сам порвет с суевериями и религиозными бреднями, но и других сумеет повести за собой.

Как всегда, Митя увлекся. От спокойного тона он перешел к горячему, страстному призыву.

— Года не прошло — выросли! Многое поняли, многое поймем завтра. Бояться нечего! — волновался он. — Чувствую, что когти острые — стальные когти отрастают, и уверен, что вы сумеете пустить их в дело. Но решайте. Спокойно решайте сами!

В минуту напряженного затишья ему показалось, что он, как азартный игрок, поставил сейчас на карту самое последнее, самое дорогое. И вот теперь ждет, затаив дыхание.

Молчание прервал Мокей:

— Меня запиши, Митьша, в комсомольцы. Попробую, посмотрю, что получится. Не справлюсь — ударьте меня дубиной по дурной башке. Первый раз за всю жизнь увидел, чтоб один одному так помогали. Я вот осенью охромел и должен был с голоду подыхать, а артель помогла. Пиши в комсомольцы меня и Пестимею…

— И меня, Митьша! — Амоска поднялся так же, как и Мокей. — Без всякого сомнения пиши: Амоска не подгадит. А если насчет когтей, так они у меня отросли подлиньше, чем у других которых… — В доказательство Амоска приблизил загрубелые пальцы к глазам Мити. — Я, брат, этими когтями кого угодно исцарапаю! И насчет чайника с паром, и дождя, и бога — это я опытаю в скором разе. Ради бога, начинай писать с меня, Митьша!

Митя записал Амоску.





— И всегда этот толстолобик наперед всех выскочит! — оттолкнув брата, подошел Терька. — Анемподист печенки мне переел. Ты, Митьша, знаешь, как злоблюсь я на него и на всех Анемподистов на свете. А на горах да в снегу увидел я, что артель, ячейку и в снегу не зароешь… Где одному гибель — артели трын-трава. Пиши!

Вавилка, не отрываясь, глядел в глаза Зотику. Нахмуренное лицо его становилось светлей. Переступая с ноги на ногу, он сказал:

— И я это же самое… что и Зотик. Только насчет бога сомнительно… А так пиши и меня, пиши, Митьша.

Вавилка замолк и опустился на лавку. Митя словно впервые увидел, что и Вавилка вытянулся за это время и ростом был уже чуть пониже Мокея.

Глава LI

Трещины образуются незримо, растекаясь с годами в ширину и глубину. Раскалывается земля от зноя и мороза, трескаются горы от просочившихся в них вод.

Амоска стоял на коленях, уставившись немигающими глазами на темный лик иконы, на медные, позеленевшие от сырости распятья. Огромная, во все окошко, луна катилась в зимнем, стылом небе. Полоса лунного света на две половины рассекла избяную темь, плескалась в дальнем углу у порога, на медном умывальнике. Равномерно булькающие с умывальника крупные, как слезы, капли воды, попадая в полосу лунной голубени, вспыхивали плавленым серебром и тотчас же гасли. Звуки капели глушил разноголосый храп, свист, сонное бормотание.

Губы у Амоски шевелились. Устремленные в одну точку глаза теплели, оживали. Мальчик махал рукой у лица и живота. Вздрагивающая на противоположной стене тень начинала дразниться, приплясывать, мотать головой. Колени Амоски онемели.

От мороза треснул угол избы. Амоска вздрогнул.

«Вызвездило», — мелькнула в голове мысль. Но мальчик уже испуганно гнал ее, усилием воли заставляя себя снова сосредоточиться на молитве.

— Господи, спусти чудо! Господи, окажи себя! — страстно умолял Амоска. — Не отворачивай лица своего от усомнившегося раба твоего Амоса Мартемьянова. Пошатнулся верой в тебя, господи, и не верю, что ты есть на небеси.

Амоска испугался такого откровенного разговора с богом и снова усиленно замахал рукой, застукался лбом о половицы, и снова недвижно замер. Но, всматриваясь в бесстрастный лик на иконе, он опять осмелел. Слова Мити, сказанные об иконах как о разрисованных человеком деревяшках или отлитых из меди, из этой самой, что и пуговицы у Амоскиных штанов, — эти слова клином засели в голове. «Не убивает же бог Митьшу!»

Больше всего Амоска боялся, что господь его может стукнуть сверху камнем. Мысль о благоденствующем Мите придала смелости.

— Не верю я в тебя, господи, — еще решительней сказал Амоска. — Чайник ключом кипит, холодную крышку подставишь, и на ней — вода, как дождь. Из бани пар вырвется и на крыше инеем осядет — снег. А в Зотиковых книгах сказано, что ангел — крылом пушистым. Сам опытал — не верю. Чтоб и куржак у бани — ангел, и иней в мороз у мужика-матершинника под усами и на бороде — тоже ангел? Не верю, хоть убей!..

Но тут Амоска опять испугался кощунственной своей смелости и снова поспешно приник лбом к холодным половицам, зашептал:

— Каждую ночь прошу я тебя, господи: хоть малым, да окажи себя — и на всю жизнь больше не усомнюсь…

Колени Амоски от напряжения и холода начали дрожать, правая рука устала в плече. В голову непрошеными вползали Митины рассказы о боге, выдуманном людьми в далекой древности, об иконах, об идолах, о поклонении змеям, зверям, грому, молнии…

— Не верю я в тебя, — отвердевшим голосом еще раз сказал Амоска. — Лес, трава летом под солнышком нагреются за день, ночью остынут — роса выступит. А бабы и старики болтают: росу господь послал… Не верю, как хочешь, а не верю в тебя, господи. Ребятам в ячейку надо, а они тебя боятся, с тобой же в ячейку и нехорошо, и не примут… В малости окажи себя. Стукни меня в левую щеку, что тебе стоит…

От неожиданного притока смелости у Амоски выступил холодный пот.

«Вот сейчас стуканет, вот стуканет…»

Мальчик снова замахал рукой у лица и живота и до боли стукнулся лбом о холодный пол.

С богом Амоска разговаривал точно с большим, страшным чудищем, охраняющим темный и узкий проход к чистому полю. Из ребячьего озорства плюнув чудищу в морду, он молитвами и поклонами старался заговорить ему зубы, чтобы сделать робкий прыжок вперед, а через минуту снова плюнуть, и снова заговаривать, и снова воробьиным прыжком — к близкому выходу.

Амоска с трудом поднялся. Шатаясь, подошел к порогу и полез на полати. «И сегодня, как вчера, ничего не добился, только время провел…»