Страница 120 из 123
«Как и я — Марии», — вставая, думает он и идет к болоту. Вместе движется и комариный рой. Они со всех сторон тучей окружают голову, с зуденьем лезут в глаза, нос, уши, забивая все остальные звуки. Он идет, не выбирая дороги, напрямик через зеленые заросли багульника, через кусты отцветшей голубики, прямо к Ежевичному острову, который под лучами вечернего солнца возвышается, словно пухлая копна. Чем дальше в болото, тем труднее шагать. Под ногами хлюпает вода, сапоги вязнут в набухшем мху, но он идет быстро, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам, торопится, будто на пятки наступает беда. Когда он вышел на открытое пространство, кругозор стал шире, и было видно, как вдали над пущей перекрещиваются молнии. Они огненными кнутами хлещут весь край неба, стрелами несутся вниз, а вслед за этим докатывается глухой рокот. Тяжело месить грязь среди кочек, обтянутых паутиной стеблей клюквы, но он не останавливается передохнуть, только смахивает со лба ручейки пота, поглядывая краем глаза на Ежевичный остров, до которого уже недалеко, уже отчетливо можешь рассмотреть каждое дерево. Страшно, что оттуда в любую минуту может прозвучать выстрел. В такой неудачливый день всего можно ждать. Даже не подпустив, не узнав идущего, могут снять одним точным выстрелом, не желая, чтобы посторонний набрел на бункер. Но тут уж ничего не изменишь — как будет, так будет. Не в твоей воле — жить или умереть. И мало кто будет страдать из-за этого. Многие и не заметили бы его отъезда. А заметив, тут же забыли бы: у каждого хватает своих бед и забот. Когда подумаешь, то жизнь человека и леса мало чем отличается. Почти ежедневно падают деревья то от ветра, то от топора, а пуща стоит, как стояла, и кажется, нет ничего вечнее ее. А ведь и там сменяются поколения. И в вырубках, и на месте буреломов встают, тянутся к небу новые деревья, что ни год — все более могучую крону поднимают, продолжая вечность пущи. «То же и у людей… Лишь бы они не вздумали издали меня хлопнуть, лишь бы подпустили», — подумал он, выбираясь из хлюпающего болота на твердь Ежевичного острова. И едва почувствовал под ногами твердую землю острова, едва сделал несколько шагов, как вдруг раздалось:
— Куда так торопишься, лесничий?
Он остановился, оглянулся, но человека нигде не было видно.
— Подойди сюда, лесничий, — снова услышал тот же голос и понял, что он доносится из-за сосны, вырванной бурей вместе с корнями. Сделал еще несколько шагов и увидел самого Шиповника, скрытого за переплетением корней. Сидел он верхом на стволе сваленной сосны, положив на колени автомат, и озабоченно смотрел на лесничего.
— Вам уходить надо отсюда, — направляясь к нему, сказал Винцас.
Наверно, удачно сказал, потому что лицо Шиповника еще больше встревожилось.
— Немедленно надо уходить отсюда, — с трудом переводя дыхание, подчеркнуто повторил он.
— Что случилось, лесничий? — спросил Шиповник и похлопал по стволу сосны, приглашая присесть рядом.
— Лес будут прочесывать.
— Откуда знаешь?
— В деревушке полно солдат. На машинах приехали. А с ними и отряд Чибираса. Полная деревушка набралась… Услышал, что собираются лес прочесывать, вот и прибежал.
Шиповник слушал внимательно, но озабоченность исчезла с его лица, уступая место насмешливой улыбке.
— Пусть себе прочесывает. А нам-то что?
Наверно, хотел сказать, что они на этом острове чувствуют себя в безопасности. Хотя и не сказал, но было ясно, что думает он именно так. Надо лишить его этой уверенности, ошеломить еще одной новостью:
— Хуже всего, что они Кучинскаса взяли, — сказал он, глядя на Шиповника. И не ошибся: всю беззаботность и уверенность с его лица словно ветром сдуло.
— Как?
— Я не видел, как его взяли, а только как вели через деревушку со связанными руками.
Шиповник молчал. Только было слышно, как участилось его дыхание, как с каждым вздохом шипит и клокочет в груди воздух. «С такими легкими только в санатории, а не на этих болотах сидеть», — подумал он, а Шиповник спросил:
— Откуда знал, как нас найти?
— Я давно знаю, — сказал он и без расспросов поведал, как в начале прошлой зимы охотился с братом, как подстрелил кабана, как шел по его следу и как раненый зверь привел его в эти места. Сказал и о том, что видел дым и все понял, потому что никого другого не могло быть на этом острове.
Шиповник долго смотрел на него, не скрывая удивления:
— Знал и никому не проговорился?
— Как видите, никому.
— А почему теперь пришел?
— Как так почему? Ведь этой ночью сами наказали, угрожали даже… А с другой стороны, меня тоже не погладят, если вас найдут здесь. Никто не поверит, что лесничий не знал, что в его лесах творится. Новичку какому — может, и сошло бы все, может, и поверили бы, но мне не поверят. Столько лет здесь лесничим. Чибирас иначе как бандитом и не называет…
Он замолчал. Хотел еще поторопить, чтобы не мешкали, поспешили, но не сказал. В последний миг сдержался, подумав, что такая настойчивость может вызвать подозрения. Наверно, хорошо, что вовремя замолчал, не показал нетерпения, Шиповник сам заговорил:
— Хорошо. Услугу эту, лесничий, мы никогда не забудем.
— Тогда я пойду.
— Подожди. Вместе пойдем, — сказал Шиповник и ушел, оставив его сидеть на стволе упавшей сосны.
«Вот и все. Кажется, поверил тебе. Кажется, все хорошо складывается. И нечего тут упрекать себя. Сделал то, что давно должен был. По собственной воле. Никем не заставляемый, без приказа. И так было бы намного лучше, чем теперь. Совсем иначе мог бы смотреть на себя. Когда сам выбираешь дорогу и принимаешь решение — одно, а когда тебя заставляют — совсем другое дело. Вот если бы все было известно раньше, когда Стасис еще был жив, когда еще все можно было повернуть совсем по-другому… Но не зря говорят, что человек не ведает и того, что ждет его даже за углом собственного дома, а что уж говорить про бескрайние пущи, да еще в пору такой невиданной неразберихи… И еще неизвестно, когда и как все кончится, какой будет эта Литва, за которую теперь литовец литовца режет, словно злейшего врага. Одни других подлецами называют, и кажется, что в Литве не осталось нормального литовца — только предатели, бандиты, продажные шкуры. За всю свою историю не видела Литва такого ужаса. Кошмар какой-то, даже во сне такое увидеть трудно. Будто чума нагрянула на весь край, не минуя ни одной деревни, ни одного дома. Совсем спятили люди. Но больше всех те, которые оставили плуг, бросили на произвол судьбы дома и семьи, а сами залезли в болота и лесные чащобы, словно звери. Много теперь провозглашается разных истин, но одна истина испокон веку была и останется святой: человек приходит в этот мир работать. Еще в школе все наизусть выучили: „Сей зерна благие, покуда ты молод, ведь будет же поздно, как станешь негож и в тело войдет омертвляющий холод, — чего не посеешь, того не пожнешь!..“ А что сеют эти? Сожженные села, вырезанные семьи, даже невинных детей не щадят. Во имя Литвы, как они говорят. Такая чепуха, что и слов не хватает. Получается так: пришел я к матери, убил ее ребенка и говорю, что это для ее блага. Есть ли что-нибудь кощунственнее? Каким бы ни был этот ребенок: неудачник, непослушный, блудный сын — для матери он самый дорогой. Литве тоже дороги ее дети… Ах, Стасялис мой, если б хоть полслова сказал, хоть бы намекнул или дал мне понять… Никогда в нашем роду не было ни конокрада, ни вора или бандита, тем паче — замаравшего себя чужой кровью. А получилось вот как: я тот первый, навлекший несмываемый позор на весь род Шалн… Еще того не хватало, чтоб я сам в петлю полез. Боже милостивый, сколько непоправимых ошибок совершает человек, когда на него накатывает помутнение разума! И все из-за этой необузданной гордыни, из-за проклятого желания быть выше и умнее других, как будто вокруг живут не такие же люди. И ясно, что за эту гордыню, как и за каждый великий грех, раньше или позже надо платить… Ты, милый Винцас Шална, не исключение. Таких если не сама жизнь приколачивает к кресту, то они роют себе яму или выбирают сук покрепче. Но тебе еще рано. Ты еще должен хоть частично искупить свою великую вину… И вовсе не важно, как тебя будут называть люди — героем или проклятым Иудой, но дело, начатое братом, не кто иной, а только ты обязан довести до конца. Сколько бы это ни стоило, сколько бы мук от тебя ни потребовалось… И не гордись, опять не утони в гордыне, потому что делаешь то, что обязан. И арифметика тут очень простая: теперь, как никогда раньше, ты должен выжить. Во что бы то ни стало — выжить, если хочешь выполнить то, что обязан. Как Стасис при жизни издевался над этим моим „выжить“… По каждому поводу откровенно смеялся. При жизни он был плохим учителем. Скорее сбивал с пути, чем учил. Если бы словечком, хоть бы намеком он… Но молчал, как земля. И только одному господу теперь известно, сколько ему пришлось вытерпеть из-за этого своего каменного молчания… А заговорил он лишь теперь, когда сам уже под землей. После смерти, засыпанный желтым кладбищенским песком, преподал тебе такой урок, какого не даст ни один живой, пусть даже будет говорить самые справедливые и мудрые слова. Наверно, глубочайшая мудрость человечества скрыта на кладбищах всего мира. И не только потому, что мертвые уже не совершают ошибок, а скорее потому, что даже допущенные ими когда-то ошибки — бессмертный урок живым».