Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 82

Наступила ночь, тревожная, темная, с воем ветра и шумом дождя над палубой. В трюме было слышно тяжелое дыхание людей, вздохи, короткие, устало обрывающиеся разговоры.

Оводов спал, широко разбросав руки, животом вниз, неловко уткнувшись лицом в локоть. Я лежал рядом с ним, но не спал — думал. Недалеко от меня устроились на ночь Пушкин, Золотухин и Сивовал. Вначале они молчали, каждый думая о своем. Разговор между ними завязался внезапно. Я вслушался.

— Вот какую шутку поднесли нам, — со злостью, сухо буркнул Золотухин.

— Ты о чем это, Леша? — сонно спросил Пушкин.

— Да все о том же, Иван. Не станет скоро нас на этом свете. Не станет, словно и не было нас… А главное, обидно: пройдет время — и никто даже знать не будет, за что мы боролись, кто судил, за что, где мы схоронены…

— Кому нужно — все разузнают, — послышался тихий, но уверенный голос Дмитрия Сивовала.

— Да. Умирать придется, Алексей. Хоть и очень тяжело, а придется, — задумчиво проговорил Пушкин.

— А нельзя ли убежать отсюда? — тихо спросил Золотухин.

Я поднял голову и увидел его. Золотухин сидел на корточках и всматривался в угол, наверх. Рыжие волосы его были взъерошены, глаза блестели, озираясь.

— Нет, не можно, Алексей, — с удивительным спокойствием ответил Пушкин. — Кругом вода, остров, да и… охраняют.

— А жалко жизни-то, — с трудом разжимая зубы, произнес Золотухин и лег.

— Кому же ее не жалко-то. Всякой твари умирать не хочется, — согласился Пушкин.

Я вспомнил: об этом они говорили на канонерской лодке «Маньчжур» в коридоре перед салоном. Но тогда не знали еще, что дни сочтены.

— Как назло, жизнь-то дразнит, когда у тебя ее отнимают, — разговорился Пушкин, — и кажется она такой хорошей, ну словно в первый раз увидел свет белый. Как вспомню свою деревню, домишко свой, семью — я сам новгородский, ты знаешь, — солнышко над крышей и тополь под окошком… Ну, словно кто-то внутри паклю смоляную жгет. Жарко становится. Бывало, пашешь: земля черная, хоть и не твоя — барская, а дух от нее идет веселый, солнце пригревает, пташки тебе напевают. И много-много света и прохлады вокруг. У-ух, тяжело, — шумно вздохнул Пушкин и замолчал.

Молчание длилось минуты две.

— А сколько раскидано и посеяно на свете божьем земной благодати, — заговорил он снова. — Пашни с хлебами, леса, реки — и все это одно к другому. Умно все придумано. Люди, пожалуй, не смогли бы этак придумать. Если бы не было бар да буржуев, как можно было хорошо жить…

— Можно было, конечно, — угрюмо буркнул Золотухин.

— Обидно, Леша, что потухнет для нас свет.

— Обидно, Иван… Меня еще ни одна девка не любила. И я даже не знаю, как это бывает.

— Д-да, — протяжно проговорил Пушкин.

— А у меня дома мама-старушка, и совсем одна, — просто сказал Сивовал. — Я у нее всегда был один.

Я смутно помнил мать, но от слов, сказанных матросом, защипало в горле. Я заворочался. Заметив это, они стали говорить шепотом.

«Как они страдают, — подумал я, — а посмотришь днем — ничего не увидишь».

Утром мне захотелось расспросить Нашиванкина о Вике. Но я не решался подойти к нему. Мучило сознание, что у меня впереди — жизнь, у него отнято все. Я думал, что завтрашний покойник живому не попутчик, и боялся, что разговор не получится.

Нашиванкин сам подошел ко мне. Сел рядом. Заговорил.

— Товарищ Надя умерла, — просто сказал он. Тяжело вздохнул.

Я молчал, не зная, что ответить.



— Ты был на мостике, когда ее ранило? — спросил я.

— Да. Но в тот момент, когда «Товарища Надю» ранило, я лежал без сознания. Был контужен взрывом. Когда я очнулся и встал, она уже лежала. На мостике живых, кроме нее, не было.

Нашиванкин умолк. На лбу его змейкой изогнулась свежая морщинка.

— Оплошали, — со вздохом проговорил Нашиванкин, — поторопились… Не подготовили к восстанию все команды… И вот: лучшие товарищи-революционеры погибли, сотни — под судом.

— А могли бы взять верх? — осторожно спросил я.

— Кабы поднялись все миноносцы и подоспел Тридцать четвертый полк — могли.

— А потом?

— …Выступили бы гарнизоны в Никольск-Уссурийске, Николаевске-на-Амуре, Хабаровске… затряслась бы Расея-матушка. Эх! Поторопились…

Нашиванкин задумался. Лицо его, утратившее недавний загар, выразило сильное внутреннее движение. Он заговорил торопливо, но тихо:

— А ведь поднимутся люди, когда нас не будет. Они не допустят наших ошибок… Теперь, Алексей Петрович, вы должны знать, за кого стоять вам… нельзя быть в стороне… А мы ведь надеялись…

Нашиванкин остановился. Потом, собравшись с мыслями, принялся рассказывать о последних днях Вики. Он говорил все о ней, бередя во мне незажившую рану. Я вновь и с новой силой переживал горечь утраты. Сидевший рядом со мной человек принес частицу ее дыхания, последний звук ее голоса. Я помню и теперь, что говорил он.

— Вот убили «Товарища Надю», убьют нас, а мне почему-то не верится, что все будет для нас кончено. — Наивно-мечтательное выражение застыло на лице Нашиванкина. — Вот понимаю умом, а сердцем не верю. Ну как же это можно? Был для нас светлый мир с солнцем, с людьми, цветами и вдруг — на тебе — не стало… Вместо света — яма, пустота… Мне иногда почему-то думается, что умру вот, а потом снова появлюсь на свет в ком-либо другом. Обличье, конечно, будет не мое, а душа в нем — моя. — Он оживился. Заговорил вдохновенно, с жаром: — У нас на Смоленщине осенью леса словно горы золота. Наш дом стоит на краю деревни. Так ветви берез шумят над самой нашей крышей. А под ними желтой листвы… ну все равно что ковер, хоть ложись и валяйся. Когда был мальчиком, любил ловить ладонями на лету листья. Глядишь: а небо наверху голубое-голубое, воздух свежий… А тишина кругом… словно ты один на всем свете…

Нашиванкин на минуту умолк, потом поднял голову и внимательно поглядел на меня:

— Когда меня не будет, напиши письмо моему отцу. У меня рука болит, да и не хочу. Я все еще не верю, что умру. А вот когда расстреляют, напиши… что погиб я за народ, за лучшую долю…

Потом мы говорили о прошедшей войне, о тяжелой матросской службе, о грядущей революции, в приход которой Нашиванкин верил свято. Я слушал Нашиванкина со вниманием, верил ему. Если в чем не соглашался — не возражал, боясь обидеть его.

Если все, чем жил Дормидонт, оставалось в нем самом, то Антон Шаповал старался отдавать это другим. Он и в трюме «Колымы» стремился передать людям свою правду, знания, уверенность и силу.

— Это только временная победа наших врагов, — говорил он мне, — царизму, эксплуатации и неравенству наступит конец. И очень скоро.

— Какая же власть будет установлена в России после этого? — заинтересовался я.

— Власть неимущих установим, — разъяснял Шаповал. — Это будет народная власть. И управлять страной станет не кучка богачей, а представители народа, избранные народом.

— А как будет на флоте?

— Командовать кораблями станут представители революционного народа.

— Ну, а почему вы в этот раз не могли победить? — неуверенно спросил я.

— Большинство населения России только теперь начинает понимать, кто был прав, за что и с кем нужно бороться. Солдаты оставались верными присяге. Ведь здесь, во Владивостоке, будь во главе Исполнительного комитета не предатели Шпер и Ланковский, ни за что генерал Мищенко не вошел бы в город с карательными войсками. Революционная власть была крепкой и смогла удержаться. Да, вас не было здесь. Вы этого не видели. На некоторое время революция одержала победу… — Лицо его побагровело, глаза потемнели. Но голосом ровным и мягким Шаповал сказал: — Умирать не хочется. Ведь впереди так много интересного, хорошего. Жить и бороться — что может быть лучше!..

Нам помешали. Кто-то крикнул, и все побежали в темный угол трюма. Там бился, не давая связать себя, Николай Оводов. В приступе сильного нервного расстройства он перестал узнавать знакомых и бил всех, кто подходил к нему.

Вечером его отправили в тюремную больницу.