Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 82

У лестницы напротив памятника Невельскому трое жандармов кололи штыками рабочего, лежавшего на земле. Двое матросов в окрашенных кровью тельняшках лежали ничком. Иван Чарошников отбивался прикладом от наседавших жандармов. Незнакомый мне матрос полулежа стрелял из нагана в солдат, катившихся сверху. Лицо его было в крови, левая рука болталась, как плеть. По рукаву белой голландки бежала алая струйка. Все это показалось ненастоящим.

На изуродованном миноносце было много убитых. Я бегом поднялся на мостик. Свесив ноги, неловко подобрав под себя голову, лежал товарищ Костя в изорванной осколками кожаной куртке. Он был мертв.

В левом углу, разметав влажные черные волосы, лежала Вика. Лоб и щеки ее были мертвенно-бледны, глаза открыты. Они утратили живую черноту, сухо и слабо блестели. Я с ужасом понял, что значили обескровленный цвет лица и безвольные припухшие губы.

— Прости меня, Вика, — опустившись рядом с ней на колени, прошептал я.

Вика шевельнула рукой, но продолжала смотреть вверх незнакомым, отсутствующим взглядом. Я прижал ее маленькую руку к своему лицу. Рука была теплая. Я заметил, что рукав платья влажен от крови. Из-под спины расползлась алая лужица.

— Ты слышишь меня? — громко, испугавшись звука собственного голоса, позвал я.

Пальцы Вики слабо разжались, рука упала. Глаза смотрели безучастно, с покорным, неживым выражением. Сухой блеск в них потух.

«Умерла», — навалилось на меня неумолимо тяжелое, страшное. Я закрыл глаза Вики, встал.

«Что делать? Оставаться ли здесь, вернуться на «Безупречный»?»

Не отрываясь, всматривался я в странно изменившиеся дорогие черты, когда чья-то рука опустилась мне на плечо.

— Вы арестованы, — сказал кто-то за спиной.

Я повернул голову. Передо мной стоял жандармский ротмистр с холеным лицом.

Когда мы сходили с корабля, все было кончено. У борта «Скорого» подпрыгивали на одном месте два жандарма. Они яростно втаптывали в землю лоскутки красного флага, сорванного с мачты. Перепачканные песком и грязью, клочья материи рдели кусками содранного мяса и, казалось, взывали о мщении.

Грозно лязгнула щеколда. Я очутился во дворе крепостной гауптвахты. Передо мной — серое одноэтажное здание, окруженное забором. Окна маленькие, с решетками, под самой крышей.

Сопровождавший меня жандармский ротмистр открыл дверь камеры с серыми, как мокрая известь, стенами.

Заскрипели дверные петли. Заскрежетал замок. Прозвучали быстрые удаляющиеся шаги.

«Один!»

Я несколько раз смерил шагами длину и ширину камеры. Изучил надписи на стенах. Мыслей не было, только давящая страшная усталость в мозгу, в душе — опустошенность.

Из головы не выходила картина боя «Скорого». В ушах продолжали звучать залпы.

«Какой ужас! Какое жестокое убийство!»

Ночь принесла бурю. Вой ветра и шум дождя я слушал как причитания.

Чтобы увидеть, что делается на улице, мне пришлось устроить на нарах сооружение из двух скамеек и табуретки. Прижавшись лицом к холодному железу решетки, я всмотрелся в серую завесу дождя. В темноте ночи я различал чахлый кривобокий куст, согнутый ветром. Это была единственная зелень во дворе гауптвахты. Ветер стремился свалить его, дергал в стороны. Куст гнулся, шумел, роптал и гудел, рассыпая листья. Ветер неистовствовал, казалось возмущенный его непокорностью. Корни цепко держались за каменистую землю.

За оградой лежал безжизненный берег. Дальше было море. Я не сразу заметил в темноте серебристо-пенные проблески прибоя.

Я не слышал стука копыт двух арестантских кляч, но увидел телегу, тащившуюся вслед за ними мимо гауптвахты. Не слышал и окрика часового, осветившего фонарем темную массу. Тогда я не знал, что лежало в телеге под мокрой рогожей.

«Какому богу в жертву принес ее… во имя чего? — думал я. — Есть ли мера вины перед Викой? Стоит ли жить и… зачем?»

Я не умел разобраться в том, что произошло, не мог еще найти свое место в прошлом и настоящем. Не было точки опоры и силы преодолеть привычные понятия. И это было мучительно.

Выхода из ужасного тупика, казалось, не предвиделось. Я знал, что меня будут судить и, наверное, разжалуют за непринятие мер против вооруженного бунта, быть может даже сошлют в арестантские роты. И все-таки я цеплялся за жизнь. Всем существом ждал наступления утра, света, лучей.



Прошло несколько дней. Разум настойчиво требовал поисков истины. А путь этот был труден, как плавание в тумане.

«Одна ли на свете правда? — думал я. — И если одна, то кто был прав семнадцатого октября? Вика вместе с рабочим в кожаной куртке и восставшими матросами или те, кто расправились с ними?

Назимов погнался за «Тревожным» и за мной с полным сознанием своей правоты. Он был уверен, что поступает верно, исполняет долг, когда стрелял по «Скорому». Если бы лейтенанта Штера не застрелили в самом начале, он стал бы стрелять сам, чтобы не отдать восставшим вверенный ему миноносец. Дормидонт, Антон Шаповал и Виктория тоже вышли на бой, уверенные в своей правоте. Может быть, правы и те и другие? Нет, так не может быть».

Времени для размышлений было достаточно. Желание понять все до конца становилось все сильнее.

Шли дни, однообразные и серые, как стены камеры. На смену им приходили ночи, тревожные, как неизвестность. Утром ко мне проникал узкий луч солнца и оставался не больше часа. По лучам я считал сутки.

Недели тянулись медленно. Прошел чуть ли не месяц, когда меня повели на допрос. После полумрака и затхлого воздуха камеры колкий ноябрьский мороз приятно защипал щеки и нос, увлажнил глаза. На траве, деревьях, крышах домов задорно сверкал в лучах солнца утренний иней. На сизо-голубых раковинах капустных листьев, валявшихся по обочинам дороги, серебрились тончайшие паутинки. Дорога подмерзла, заиндевела. Я испытывал чувство радости, слыша в тишине утра гулкий стук собственных шагов. Сопровождал меня угрюмый горбоносый поручик. В тот день он был караульным начальником на крепостной гауптвахте. Он молчал, видимо считая неудобным начать разговор. Мне говорить не хотелось.

С каким-то нелепым восторгом всматривался я в причудливые узоры, нарисованные морозом на окнах домов, в знакомую бухту. Миноносцев у стенки Строительного порта не было.

Я думал, что конечный пункт следования — здание окружного суда на Посьетской, но мы почему-то повернули на Адмиральскую пристань.

— Куда это мы? — удивленно спросил я.

— На канонерскую лодку «Маньчжур», — сухо ответил молчаливый поручик.

— Зачем?

— С вас будет снимать допрос председатель следственной комиссии капитан первого ранга Раден, — с любопытством глянув на меня, разъяснил поручик.

— Ах, вот что… но неужели более подходящего места не нашли для следствия?

— Так удобнее… Вот уже месяц комиссия работает день и ночь. Столько работы, — пробормотал поручик. Почесал затылок, хмуро посмотрел на меня, сочувственно спросил: — Как это вас угораздило попасть в эту кашу?

Я не ответил.

Мы молча вступили на палубу лодки. В корме зияла пробоина.

«Неплохо стреляли комендоры», — усмехнулся я.

У входа в салон мне было приказано ждать, когда позовут. Семеро матросов сидели в полутьме, прямо на палубе, и тоже ждали. Их охраняли караульные солдаты. Арестованные непринужденно, громко разговаривали.

— И вы с нами, ваше благородие? — удивленно спросил один из них.

Я узнал Ивана Пушкина. Всмотревшись, заметил Алексея Золотухина и молчавшего Дмитрия Сивовала. Остальные были незнакомы. Все семеро, как узнал я после, были отнесены ко второму разряду виновности.

— Как же это вас? — сочувственно произнес Пушкин, не дождавшись ответа.

— Не знаю, — нехотя ответил я.

С минуту матросы молчали. Потом разговор возобновился.

— А ты знаешь, Иван, кто схватил-то меня? — послышался сиплый, простуженный голос Алексея Золотухина.

— И кто же?

— Да этот… чтоб ему пусто на том и на этом свете было, гаденыш мичман… граф этот, Нирод.