Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 67

Когда Миша отправлялся в плавание, город был тих, как бывает тиха барская усадьба, когда нет в ней хлебосольных и богатых господ. Возвратившись же из Архангельска, обнаружил он в столице весьма заметные перемены: уже по дороге из гавани встретилось им немалое число карет, запряженных четвериком и шестериком. А кто в Петербурге не знал, что каждому классу в «Табели о рангах» было положено строгое число коней? В экипаже, например, полковника не могло быть более четырех коней, а шестерик имел право запрягать лишь генерал, военный или статский — безразлично. А регистраторы, секретари и обер–офицеры не смели ездить и о двуконь, довольствуясь одной лошадью, — в том, разумеется, случае, когда она у сих господ имелась.

И ныне — осенью 1754 года — весь двор и весь генералитет, что сопровождал государыню Елизавету Петровну в Москву, возвратившись в Северную Пальмиру, носился по трем градским першпективам в тяжелых каретах с гайдуками на запятках и со скачущими впереди форейторами, дико орущими: «Пади!!» А так как государыня была охотницей до скорой езды, то и придворные в том охотно ей подражали, к немалому для обывателей страху и постоянному неудовольствию столичного генерал–полицмейстера генерал–аншефа барона Николая Андреевича Корфа.

Однажды — вскоре по возвращении — батюшка сказал Мише, что завтра все они — сиречь он сам, бабушка и дети — выезжают поутру на крестины наследника престола Павла Петровича. Незадолго перед тем по всему городу пронеслась радостная весть: невестка государыни, жена ее племянника Петра Федоровича, великая княгиня Екатерина Алексеевна благополучно разрешилась от бремени.

В городе был как бы праздник! Еще бы — наконец–то в царской семье появился наследник престола, да к тому же еще и мальчик. О событии говорили разное. Даже в людской у Голенищевых — Кутузовых шли досужие пересуды, что–де Петр Федорович вовсе и не отец наследнику, а подлинный–де отец — талант Екатерины Алексеевны — граф Сергей Салтыков. Дворовые люди говорили об этом при Мише, нимало не смущаясь, и он понял, что и здесь стали считать его взрослым, коль не таясь обсуждают дела столь недетские и деликатные.

Однако, подумав над услышанным, усумнился в правдивости слуха, ибо знал, что в столице чуть ли не все господа — а следом за ними с их голоса и все их слуги — не любили Петра Федоровича и могли то измыслить понапрасну, к досаде и в поношение ему.

Но то был тихий слушок, запечное шушуканье, которое, как известно, сродни навету и клевете, ибо, когда хотели сказать, что на кого–либо возвели напраслину, говорили: «Ошептали его, ошушукали».

А в открытую происходило в городе великое ликование: с колокольным звоном и зачтением манифеста, с раздачей государственной милостыни нищим и всепрощением тюремным сидельцам — правда, не душегубам и не ворам, а так, мелкой сошке.

На другое утро после рождения младенца во всех церквах столицы началось благодарственное молебствие.

Весь день 21 сентября сановники и двор поздравляли императрицу и Петра Федоровича с рождением наследника престола, а вечером обер–церемониймейстер граф Санти, официально уведомив о случившемся австрийского посла графа Эстергази, просил его от имени Елизаветы Петровны быть крестным отцом и матерью «обоих римско–императорских величеств», персоны коих граф представлял в Петербурге.

И сам Ломоносов — первый пиита России — обратился к новорожденному с такими стихами:

В домах знати начались великие празднества. Во дворце любимца императрицы Ивана Ивановича Шувалова бал–маскарад длился двое суток без перерыва.

Стало известно, что государыня пожаловала Петру Федоровичу и Екатерине Алексеевне в честь столь сугубой радости двести тысяч рублей — по сту тысяч каждому, — а счастливой матери, сверх того, еще и бриллиантовое колье с бриллиантовыми же серьгами, кои, по слухам, стоили и того больше.

На крестины августейшего младенца ехали всей семьей: бабушка, отец, дети. Знали, конечно, что возле купели встать не посчастливится, но увидеть церемонию надеялись.

Пока детей одевали в самые лучшие платья, пока наряжалась взволнованная помолодевшая бабушка, а батюшка надевал парадный мундир, во дворе в большую карету закладывали шестерик лошадей.

Наконец лошади были готовы и все семейство собрано. Батюшка вышел во двор последним — в белом шарфе, в треуголке с плюмажем, в высоких сверкающих ботфортах.

Быстро доехали они до Летнего дворца, в домовой церкви которого имела быть церемония крещения.

У дворца и во всех улицах, к нему идущих, стояли сотни карет, и Ларион Матвеевич, взяв бабушку и детей, стал пробираться между экипажами, кучерами, лакеями, на ходу раскланиваясь со знакомыми, не переставая дивиться великому скоплению сановного люда.

Подойдя, наконец, ко дворцу, был он остановлен караулом лейб–гвардии Преображенского полка. Высокий майор, увидев выводок Голенищевых, затряс головою и, выставив вперед руки, будто дирижер перед оркестром, умоляюще пробасил:

— Никак не могу, господин капитан, ну никак. Видите, что творится? — И майор повел руками в стороны.

— Как?! — воскликнул Ларион Матвеевич. — Столбового дворянина не изволите пустить во дворец?

— Вас с сей почтенною дамою пущу, но более — никого!





Тут возмутилась бабушка.

— Да разве я детей одних оставлю в этаком Вавилоне?! — закричала она.

— Воля ваша, мадам, — ответствовал майор, — но более двух человек из фамилии пускать во дворец не велено.

Ларион Матвеевич решительно взял за руку Мишу и, повернувшись к бабушке, сказал:

— Ну стало быть, не судьба всем нам быть на сих крестинах. Подите, маман, в карету и ждите нас.

Миша, не зная, радоваться ли ему или огорчаться, прошел с отцом двери и уже в парадных сенях поражен был великолепием бело–золотого декора на потолке и стенах, многочисленными мраморными статуями и застывшими на просторной лестнице, затканными в золото великанами–лакеями.

Они быстро прошли на второй этаж и оказались в коридоре, тесно заполненном людьми, стоящими по обеим сторонам длинного коридора. Люди то и дело поворачивали головы в сторону апартаментов императрицы, откуда должны были вынести младенца, негромко и оживленно переговариваясь.

Вдруг все зашевелились, загудели и, уже не отрываясь, стали глядеть на большую, белую с золотом дверь в конце коридора.

Знатоки дворцовой жизни вещали вполголоса:

— Церковь протапливают пятые сутки.

— Крестить будет сам отец Феодор.

— Кто это? — шепотом просил Миша у отца.

— Духовник государыни, ее отец–исповедник протопресвитер Федор Дубянский, — ответил Ларион Матвеевич тоже шепотом.

— А крестною матерью будет сама государыня, — продолжали жужжать знатоки.

— А их римские величества? — допытывались любопытные, слышавшие о предложении Елизаветы Петровны графу Эстергази.

— Марию Терезию и супруга ее Франца будет представлять государыня.

— Идут, идут! — пронеслось по толпе, и все зашевелились, пытаясь получше разглядеть августейшую фамилию.

Кто перед тем стоял на цыпочках, постарался приподняться еще выше, кто вытягивал шею, вытянул еще сильнее, кто протискивался вперед, стал проталкиваться еще энергичнее. На лицах почти всех появилось жадное любопытство, сродни тому, когда сильно голодный человек глядит на обильную и вкусную пищу, ему недоступную, или же скряга с затаенным дыханием зрит недостижимые и оттого еще более желанные сокровища.

Впереди шла государыня. Она и в этой церемонии не уступила первого места своей невестке — главной виновнице нынешнего торжестве (как тут же все заметили, молодой матери и вообще–то не было на крестинах).

Миша увидел высокую красивую женщину, о внешности которой один из ее знаменитых современников — Андрей Тимофеевич Болотов — написал следующее: «Роста она была нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, белое и живое, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные».