Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 67

Миша глядел на картинки, а к адъютанту то и дело приходили люди. Сначала вошел какой–то коммерсант, он совал чуть ли не в лицо лейтенанту денежные бумаги и требовал уплатить за сукно и кожу, поставленные им корпусу. Адъютант отчего–то не гнал наглеца прочь, но только бормотал нечто жалостливое да оправдывался неимением денег.

Затем пришел какой–то полицейский чин. Он сердито выговаривал лейтенанту, что прошлым вечером двое гардемарин, оставив посты, ушли в кабак и учинили там драку. Когда же целовальник призвал полицию, то и стражам закона буяны оказали сугубое неповиновение, прибив одного и порвав на другом мундир.

Адъютант укоризненно покачивал головой, тихонько вздыхал и, приподняв брови, быстро записывал рассказ полицейского. И снова вид у него был виноватый, и снова он оправдывался и обещал исправить дело.

Мише слышать то было дивно: батюшка всегда хвалил и кадетов и гардемарин, да и Иван Логинович ничего такого никогда не рассказывал, а вот ведь поди ж ты, как обстояли дела на самом–то деле.

В это время дверь директорского кабинета распахнулась и в приемную вышел Нагаев. Из–за того что плоский форменный парик съезжал ему почти на брови, лоб Нагаева казался низким, и это–то и бросалось в глаза прежде всего.

Уже потом Миша увидел прямой нос с горбинкой, кончик которого едва не задевал тонкие губы, и черные густые брови, нависающие над карими глазами. Глаза, пожалуй, можно было бы назвать красивыми, если бы не их тяжелая сумрачность. Нагаев не обратил на Мишу ни малейшего внимания, и это почему–то задело мальчика.

Полицейский все еще топтался у стола адъютанта, и Нагаев спросил его, зачем он здесь.

Тот повторил историю с пьяными гардемаринами, и Нагаев тотчас же приказал адъютанту:

— Отдашь и того и другого лейтенанту. Пусть сходят в море матросами. Да добавь к ним еще и тех двоих, что стоят на часах у парадного входа. Эти пусть идут гардемаринами.

И, повернувшись, ушел к себе в кабинет.

«Ах, какая незадача, — подумал Миша. — Значит, неприятное путешествие ждет меня ныне, коль скоро посылают на корабль, как на экзекуцию. Да и компания подбирается незавидная. Нет, видать, не быть мне моряком».

И от мысли этой стало ему легко, потому что все здесь положительно не понравилось — от разгильдяев часовых у входа до директора корпуса, показавшегося грубым и жестоким.

И когда вышли они снова на набережную, то уже совсем без удовольствия забрался Миша в коляску и, приехав в гавань, ничуть не обрадовался, увидев трехмачтовый флейт «Добрая удача»…

10

А теперь он стоял на галерее в виду Кронштадта и знал, что сегодня днем, в самой крайности вечером, будет дома. Ему вспомнилось и все, что случилось за эти три с лишним месяца: долгая–долгая, почти бесконечная водная дорога, тесный скрипучий кораблик и редкие гавани, в которых останавливались они на день–два, забирая свежую воду и свозя кое–какие товары. Новые города и люди были, конечно же, интересны, но их было так мало, стоянки были столь редки, что при воспоминании об этом плавании оно представлялось Мише долгой–долгой, почти бесконечной дорогой, во время которой всегда было одно и то же: монотонная, изматывающая качка, непрестанная тошнота, безделье и скука и спасительные картины памяти — прекрасная земля, к которой они в конце концов придут.

А десятки дней на корабле почти ничем не были заняты, и он страдал от того, что ему некуда деть себя и не к чему приложить руки. И все чаще приходили к нему в мечтах и воспоминаниях дом и летние поездки в деревню, где ходил он по грибы и ягоды, пас коней, сидел с мальчишками у костра в ночном, рыбачил, объезжал жеребят, уходил, куда глаза глядят, и не замечал, как пробегали не дни — недели.

И, вспоминая свой дом, вспоминал Миша и приснившийся ему в последнюю ночь перед путешествием сон: корабль стоит и никак не отходит, как будто давая ему понять, что никакого прока от этого плавания не будет, даже если оно и состоится.

…Он не знал тогда, да и потом понял не сразу, что ему самою судьбой было предопределено жить на земле и что натура его — живая, деятельная, искрометная — не могла согласиться с иным уделом, кроме того, какой был ему предначертан.





4 сентября 1754 года в Купеческой гавани Санкт — Петербурга на берег сошел человек, твердо решивший, что из двух дорог, которые он мог бы избрать, одной уже нет. Остается лишь дорога офицера и инженера.

О третьей дороге, статского партикулярного бюрократа, чернильной души, он даже и не помышлял: Голенищев — Кутузов — крапивное семя, канцелярская крыса?

Нет, такого быть не могло, и он никому никогда и ни за что не поверил бы, что пройдет полвека и его будут ставить в пример не только генералам, но и чиновникам высших классов — ибо не будет ему равных в дипломатических увертках, административной мудрости и понимании зело непростых тонкостей придворного обхождения…

«Главная квартира. Калиш. 13 марта 1813 года».

…Михаил Илларионович поставил цифру «2» и вывел: «Четыре года после возвращения моего из плавания занят я был подготовкою к поступлению в Инженерную школу…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Много ли — три с половиной месяца? И много и мало. Мало — если проходят они однообразно и тускло, в бездействии и дреме. Много — если мысль ваша работает, страсти кипят, а впечатления сменяют друг друга.

Путешествие, которое во время пребывания Миши на корабле казалось скучным и монотонным, здесь, в Петербурге, стало казаться совсем иным — интересным, ярким, романтическим.

Именно таким предстало оно перед Мишей, когда пришел он в первый раз после возвращения в людскую и стал рассказывать о ярмарке в Стокгольме и об Архангельском торге, о буре, в какую они попали у Нордкапа, о спутниках его в плавании — людях сильных, смелых, прошедших огни и воды.

Рассказы дворовых о чудесах и заговорах, о привидениях и ведьмах теперь показались Мише несуразными и наивными. Доведись ему сейчас услышать о похоронах Петра — не стал бы он расспрашивать о гробе и всяческих иных страхах.

И, думая, отчего это случилось, он спросил об этом отца, и тот ответил ему, что как только он переменил мир вокруг себя, так тут же случилось обратное — новый мир изменил и его самого, а Мавра, Ваня и другие дворовые как жили в своем маленьком мирке, так по–прежнему и оставались в нем. Не менялся их мир, не менялись и они. Самое же главное, что вынес Миша Кутузов из путешествия, было удивление перед огромностью мира и пестротой отношений. Эта пестрота была сродни тому многоцветью флагов, какие попадались на их пути из Петербурга в Архангельск.

Уже в Балтийском море встретили они военные и купеческие корабли под флагами Ганзы и Мекленбурга, Пруссии и Польши; в Зунде — датские и шведские; в Северном море — британские и испанские. Здесь предстал перед Мишей весь мир — торгующий всем, что производила земля и труд человека, и мир вооруженный, сверкающий орудийными стволами на всех деках военных кораблей.

Война и мир, пушки и золото, «Большой Европейский Политик» и «борьба дворов иностранных» — все это зримо предстало и объявилось в чудовищной плоти линейных кораблей, галер и фрегатов, и Миша воочию увидел то, о чем до того слышал в разговорах взрослых, не понимая тогда, о чем они говорят. Здесь, в море, понял.

И, возвратившись домой, уже по–иному стал он относиться к словам: «политик», «дипломатия», «государственный резон», «высшие соображения» и «перемещение альянсов». (Потом вся его жизнь будет связана и станет зависеть от этих «резонов» и «соображений», но начало их постижению было положено именно в это время.)

В то лето года 1754‑го царский двор после долгого, полуторагодового, перерыва вернулся из Москвы в Петербург.

Отъезд императрицы производил в одной столице подлинное опустошение, подобное гигантскому отливу, а в другой — столь же могучий прилив. Более трех тысяч слуг и солдат, офицеров и придворных уезжало в свите императрицы, а чиновников всех рангов из сената, коллегий, дворцовой канцелярии, синода и множества ведомств — вместе с их слугами — до тридцати тысяч.