Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 145

Гуляева он пригласил для того, чтобы тот вел разговор, а самому бы говорить поменьше, побольше бы наблюдать. Старый этюдник со всяким хламом, с вырезками из иностранных журналов, с фотокопиями картин сюрреалистов и абстракционистов был взят для отвода глаз. В нем, правда, были и наброски Виталия, но тоже старые, относившиеся к периоду подмосковных блужданий: одни пейзажи. Их рассматривали, они нравились.

— Хорошие места, — хвалил Платон Тимофеевич. — Россия! Красота!

Дошло дело и до вырезок.

— Ну их! — сказал Виталий и хотел закрыть этюдник.

— Чего «ну их»? — запротестовал Платон Тимофеевич. — Любопытно.

Картинки пошли по рукам.

— Любопытно, — сказал и Яков Тимофеевич. — Только, увы, ни черта не понять. Клистирные трубки, кубики и дырья.

— Это что — картины? — спросил Платон Тимофеевич с явным сомнением.

— В общем, да, картины, — ответил Виталий.

— А что с ними делают–то? На стенки вешают? Или так — в альбомах, чтобы и не видел никто?

— Вешают. Выставки устраивают. В музеях держат. Я на одной такой выставке был, в Париже, прошлой осенью. Смотрят.

— Витя, — вмешался Гуляев, — не тумань головы хорошим людям. Товарищи, это все — бред. Это не искусство. Искусство требует огромного, самозабвенного труда. Это прежде всего время, время и время. В искусстве ничто подлинно ценное не может быть создано по методу тяп–ляп. Искусство берет человека всего целиком, всю его мысль, все его силы. Если, конечно, это действительно, искусство. А я видел, как такой мазила, — он щелкнул пальцем по одной из страшнейших репродукций, — намалевал огромнейшую картинищу за полтора часа. Он выдавливал краски на холст прямо из тюбиков, этакими цветными колбасками. Получилось черт знает что. А он гордо сказал: «Это гимн творчеству. Раскованная мысль».

— Я согласен с Александром Львовичем, — сказал Козаков. — У меня был жестокий спор с одним французом. Он, видите ли, сказал примерно так: ваша советская живопись ужасна, она натуралистична. Вы идете избитой дорогой, не ища новых. Есть два пути отображения действительности. Один путь — приближения к ней, он ведет к натурализму, к фотографии. И другой путь — отдаления от нее, это путь неограниченных возможностей. Тут художник ничем не скован. Он предельно свободен.

— Вот и получаются такие штуки на пути отдаления от действительности, — заметил Гуляев.

— А когда об этом спорят, — поинтересовался Дмитрий, — у народа спрашивают, чего народ хочет, что ему нравится, что он принимает, а чего нет?

— Видите ли, — ответил Козаков, — до некоторой степени, конечно, да, спрашивают. Учитывается, например, мнение посетителей выставок…

— А вот так, прийти, поговорить с народом, рассказать о своих планах, о трудностях. Делает так кто–нибудь?

— Некоторые делают.

— Немногие, наверно?

— Ну не все, конечно.

— Дело в том, — сказал Яков Тимофеевич, — что существует некая теория: не каждого, мол, художника или, например, писателя понимают при жизни. Иной, мол, идет где–то там далеко впереди своего века, он новатор, он гений, его поймут в будущем, потомки. Это одно толкование. Кстати, оно и у нас в театре ходит среди некоторых режиссеров. Но есть и другое толкование. Дескать, в вопросах искусства нельзя идти на поводу у массы, у толпы. Мало ли что она одобряет и чего не одобряет. Надо ей упорно доказывать свое и победить ее в этом противостоянии, повести за собой.

— Тут без пол–литра не разобраться, — сказал Платон Тимофеевич, подымая бутылку, чтобы налить в стопки и рюмки.

— А чего не разобраться? — заговорил Дмитрий. — Все ясно. Если для такого что масса, что толпа — это все одно, то добра не жди. Так он и к народу относится. Не соображает, что толпа толпой, а масса… у массы свое разумение имеется.

— У нее тоже есть идеалы, — вставила тихо Леля.

— Правильно! — подхватил Дмитрий. — Вот и будьте любезны, гражданин художник и гражданин писатель, соответствовать этим взглядам и идеалам. Ты ведь не в безвоздушном пространстве существуешь. Ты тоже в составе массы. Не так разве?

— Это так, это верно, — согласился Виталий.

— Ну вот, говорю, и соответствуй. Сумеешь это сделать, масса, народ примет тебя, полюбит и при жизни, а не только в могиле. Не сумеешь, все будешь на людей как на безмозглую толпу сверху вниз смотреть, все свое наперекор им доказывать — катись–ка ты, миляга, знаешь куда!.. Сиди в своей норе и утешайся, что после смерти потомки поймут.

Леля уже давно стояла за спиной Дмитрия и тихонько, чтоб никто другой не видел, только бы он чувствовал, гладила его по плечу. Дмитрий был рад: значит, одобряет, значит, правильно он говорит.

Долго еще спорили, долго шумели. Виталий захмелел, размахивал руками, кричал. Гуляев смотрел на него с грустью: что, мол, с тобой делать, не умеешь ты пить, и не надо бы тебе это. У Дмитрия, по мере того как хмелел муж Искры Васильевны, возникало чувство, похожее на злорадство.

— А жена ваша где? — вдруг спросил он неожиданно для себя, подсев к Виталию.

— Искра? Там, возле своей домны. Где же еще?





— А вот вы бы, товарищ художник, ее нарисовали, У печи. Какая бы замечательная картина получилась. Само по себе женщину у доменной печи не часто встретишь. А тут и женщина–то какая!..

Леля внимательно прислушивалась к этому разговору.

— Знаете, — сказал Виталий, хватая Дмитрия за пуговицу рубашки. — Я вас чуть тогда не приревновал к ней… Помните, когда вы возле нашего дома стояли. Вот, думаю, кавалера супруга моя завела.

Он смеялся, а Леля, кусая губу, через залитое налетевшим дождем окно смотрела на улицу, в пузырившиеся темные лужи. Она собирала воедино разрозненные оговорки Дмитрия, его рассеянность и раздражительность, и ее охватывала тревога. В их жизнь тихо, незаметно, крадучись входило, вползало нечто третье — та полненькая женщина с перетянутой талией, которая приходила однажды сюда с художником Козаковым, жена этого художника.

— Платон Тимофеевич! Ну что же вы не пьете? — Леля подошла к столу. — Налейте всем. Мне налейте.

— С чего это ты сегодня такая игривая?

— Компания хорошая. Весело.

Когда стемнело, гости один за другим распрощались и покинули мазанку. Ушли и братья Дмитрия.

— Лель, и верно — ты что сегодня какая была? — спросил Дмитрий, собираясь, как всегда, провожать ее до пристани. — Водку хлещешь. Не видал еще тебя такой.

— Обыкновенная, — ответила тихо. Помолчав, она спросила: — Еще один брат приедет?

— Приедет. Еще один.

— Откуда он? Почему ты о нем никогда не рассказывал?

— А что рассказывать? История у него не больно завлекательная. — Дмитрий коротко, в нескольких словах рассказал ей о Степане.

— Степан Ершов… — сказала она. — У меня знакомый был до войны — Степан Ершов. У тебя нет его карточки?

— Твоего знакомого?

— Твоего брата.

— Где–то была, у Платона на квартире, должно быть. А ты на меня смотри. Мы похожие.

Она пожала плечами.

— Ясно, — сказал он. — Нет полной картины? Перечеркнули мою карточку.

— Дима! — Она шагнула к нему. — Не будь жестоким, ты же не такой. Другая у тебя душа, зачем так говоришь?

Когда уже шли по улице, она снова спросила:

— А он кто был, твой брат? Где работал?

— На заводе, шофером легковушки.

— А тот моряк был, — сказала Леля. — Китель белый, фуражка морская…

— И наш украситься по–морскому любил.

Еще прошли.

— Любила его? — спросил Дмитрий, нарушив давнишний безмолвный уговор.

— Зачем, Дима, это? — с горечью ответила Леля. — Не будем об этом. Прошу.

— Пожалуйста.

До самой пристани шли молча. Леля вспоминала прошлое, которое не любила вспоминать, потому что ее при этих воспоминаниях начинали мучить слезы. Вспоминала она и Степана Ершова, не брата Дмитрия, а молодого моряка, который сказал ей, что любит ее, сказал это в тот день, когда к городу подходили немцы, когда на улицах рвались их снаряды. Он сказал, что его пароход через час отходит, пусть она его не провожает: опасно. А она так любила провожать его до порта, до причалов, до кораблей, где среди ящиков и бочек они еще долго стояли и что–то говорили, говорили… Нет, в последний день она его не провожала, он ушел почти бегом, В ушах ее еще звучала его клятва: «Что бы ни случилось, где бы я ни был, — вечно…» Это «вечно» означало, что он будет ее всегда любить. Ей было тогда только восемнадцать, шел девятнадцатый. Она только весной окончила десятилетку. Она только поступила в педагогический и только должна была впервые идти на первый курс института. Но занятия всё откладывались, потому что наступали немцы. Да так эти занятия и не начались для нее никогда…