Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 145

Достав из сундука старый, потертый портфельчик красной кожи, Крутилич извлек из него фотографию молодой смеющейся женщины. «Соня, ты ошиблась, — сказал он вслух, обращаясь к фотографии. — Ошиблась, да. Я не знаю, где ты, но еще придет время и ты пожалеешь о том, что покинула меня в трудный час».

Он устал от напряжения этого вечера, от непривычной еды, от водки, от дружеских, умных разговоров, каких с ним давно уже никто не вел. Голова его опустилась на стол, на фотографию смеющейся Сони. Соня встала с ним рядом, положила руку на плечо, погладила по затылку, потрогала за ушами. Было сладко, он заплакал.

Соня многого не знала, она слишком давно от него ушла. Поженились они еще в институте, много ездили, став инженерами, по стране. Соня была ему верным другом, она поддерживала его в борьбе с разными директорами и начальниками, она была прямая, откровенная. Но когда родился сын, она сказала, что ей бы не хотелось каждые полгода переезжать с места на место, что у него неуживчивый характер. Поссорились. Стали часто ссориться. Нет, и она его не понимала, даже этот, верный друг. В конце концов она от него сбежала. Просто уехала куда–то и исчезла навсегда. Да, конечно, ей пришлось перенести вместе с ним немало лишений. Легко ли, когда тебя вдруг увольняют и ты ходишь несколько месяцев без работы, продавая последние тряпки с себя, последние Сонины побрякушки вроде золотого нательного крестика или колечка, оставшихся дочери от ее родителей. Да, он не спорит, настрадалась Соня вместе с ним. Но знала бы она, видела бы, что настало после — после ее бегства! Случались дни, когда всей пищи у него было на день — пара картофелин да щепотка соли.

Он с трудом поднял голову от стола, сказал в темный дальний угол:

— Пожалеешь. Сто тысяч! Ты знаешь, что такое сто тысяч? Придешь, на коленях будешь стоять. Тогда еще посмотрим, приму я тебя к себе или нет. — Про себя подумал: «А впрочем, на что ты мне тогда? Известно ли тебе, какие сирены водятся в Москве?» Ему вспомнилась официантка, которая подавала в номер к Орлеанцеву. А ведь ничего бабенка, пухленькая такая, кругом полный комплект… Он усмехнулся, встал из–за стола, Сонина карточка упала на пол. Не заметив, он наступил на нее, пошел надевать свой макинтош.

На улице было очень холодно, но он шел нараспашку, он никогда не простужался, ангинами не болел, родители своевременно, в раннем детстве, удалили ему гланды.

Он вышел на центральную улицу. Там еще гуляли редкие пары. Проходя, он со всех сторон осматривал каждую женщину. Мысли были игривые. Так добрался до гостиницы. Ресторан уже был закрыт. Стал проситься, чтобы впустили, ему надо повидать одну официанточку, имени ее он не знает, кругленькая такая, симпатичная.

— Эх, шли бы вы, гражданин, домой! — сказал ему какой–то мрачный деятель гостиницы. — Набузовавшись ведь до того, на ногах не держитесь.

— Не ваше дело! — ответил заносчиво. — Я инженер, и можете не делать мне замечаний. Я сам знаю, куда мне идти и куда не идти.

Он стал подниматься по лестнице на второй этаж гостиницы, ему помнилось, что Орлеанцев жил где–то там. Дежурная по этажу не хотела его пускать в коридор, но он отстранил ее, ходил от двери к двери, стучал и говорил в замочные скважины:

— Романыч, Романыч, это я.

За дверями слышалась ругань, не открывали, а кто и откроет, то уж наговорит, не дай боже. Но Крутилич на все блаженно улыбался:

— Ну чего ты, чего расходишься! Мрачные до чего типы тут живут.

Его с трудом выпроводили на улицу. Опять путался по тротуарам, заговаривал с прохожими.

— Гражданин, — услышал он голос. Подходил милиционер. — Гражданин. А ведь и хватит. Нагулялись. Идите домой, если не хотите провести ночь в вытрезвителе и, так сказать, уплатить двадцать пять карбованцев за это дело.

Милиционеров он боялся. Бодрое настроение улетучилось; он сжался, почувствовал холод, спотыкаясь, держась за заборы, побрел домой. Оглядывался, не идет ли милиционер следом.

13

Авиапочтой пришло письмо от Степана. Писал Степан, что готовится к отъезду, что ехать ему недели две, что ждать его надо в середине октября. Заканчивалось письмо словами: «Низко вам кланяюсь, братья дорогие. Никогда не забуду доброты вашей. Степан».

Снова собрались братья, снова обсуждали острый вопрос. Собрались на этот раз у Дмитрия, в родительской мазанке, воскресным днем. Платон Тимофеевич принес с собой два пол–литра. Но пить никто не хотел. Дмитрий — это само собой разумелось. А Яков Тимофеевич сказал, что у него сердце расшатано, нервная жизнь стала, пьес нету, театр если еще не горит, то уже дымится.

— В твой театр ходить неохота, — сказал Платон Тимофеевич. — Слюнтяйство разводите. И на сцене ревут, и в зале носами хлюпают.

— Откуда это ты, милый, знаешь? — удивился Яков Тимофеевич. — Глядите, братики дорогие, какой критик! А сам два раза за три года был в театре.

Платон Тимофеевич налил себе в стопку, оглянулся на Лелю, которая, сидя у окна, чинила белье Дмитрия.

— Может, ты, Лельк, компанию разделишь?

— Могу, Платон Тимофеевич.

Дмитрий хмуро смотрел, пока Платон искал в шкафу рюмку, пока наливал в нее, а когда поднес Леле, сказал:





— Зачем ты это, Леля?

— Знобко, Дима, — ответила она. — Который день согреться не могу. — И одним глотком выпила.

— А мне тоже знобко, — сказал Платон, помолчав. — Работать не дают, все комиссии какие–то ходят, вынюхивают. После аварии успокоиться не могут. Говорю Чибисову: «Доколе же это, Антон Егорович?» А он мне: «Милый, кляузников, знаешь, еще сколько на земле. Накатки такие на нас с тобой катают. Знал бы ты, тигром заревел». — «А про что, про что, говорю, катают–то?» — «А про все». Вот и работай!

Дмитрий усмехнулся:

— Тоже носом хлюпаешь! Как в театре у Якова.

— Я не хлюпаю. Обидно.

— На твоем месте я бы кишки выдавил накатчикам.

Застучала щеколда у калитки. Отворить пошла Леля.

Привела соседа, старика лет семидесяти пяти, Мокеича, когда–то дружившего с отцом Ершовых.

— Думал, один Димка дома. Дай, говорю, зайду, спичек стрельну, баба купить запамятовала. Один, говорю, думал. А тут вся рота. Здорόво, ребята! Давно не видал вас. Как живется–то? Водку пьете? Налили бы старику, костьё погреть.

Платон Тимофеевич обрадовался компании, налил Мокеичу стопку. Подставила свою рюмку и Леля.

— Лель, брось! — снова сказал Дмитрий.

Все–таки выпила вместе с другими.

Мокеич принялся рассказывать, как ходил он к одному доктору от ревматизма лечиться, сосед сосватал, в подгороднее село.

— Объясняю ему все толком, по порядку. Порты скинул, стою — мослы свои показываю. А он мне: «Видишь, говорит, дедка, будь ты мерином, к примеру, или котом сибирским, кобелем каким–нибудь, мы бы с тобой по–сурьезному потолковали. А так что же — не выйдет у нас ни хрена из наших обоюдных усилий». Научно так изъясняется. «Почему, говорю, извиняюсь, не выйдет? Я не задарма, я монету уплачу, какую следовает. Отчего невнимание такое к человеку?» — «А оттого, говорит, именно, что ты есть человек, а я — врач ветеринарный. Скотов лечу». Это, значит, сосед шутку такую мне подшутил.

Посмеялись. Снова загремела щеколда.

— Гость косяком идет, — сказал Яков.

На этот раз Леля ввела сразу двоих: Виталия Козакова и артиста Гуляева. Удивление было всеобщее.

— Товарищи, — сказал Виталий Козаков, — просим прощения, если помешали. Шли мимо, решили заглянуть. Дмитрий Тимофеевич говорил, что двери этого дома перед гостями всегда открыты.

— Ну что ж, присаживайтесь, гостюйте, — сказал Платон Тимофеевич. — Где же вы были или куда направляетесь?

— Так, этюды делаем в городе, — ответил Козаков. — А никогда не знающий усталости Александр Львович компанию составил. Чтобы не скучно было.

— Чего нарисовали–то? — поинтересовался Платон Тимофеевич.

Виталий раскрыл этюдник, стал показывать этюды.

Он схитрил, конечно. В мазанку они с Гуляевым зашли не случайно, совсем не потому, что было по пути. Виталий не отказался от своего намерения и все эти дни упрямо работал над портретом Дмитрия. Но понадобились еще штрихи, еще наблюдения. Пусть Дмитрий обвинит его в назойливости, пусть не очень радушно встретит — все равно он свое дело должен довести до конца.