Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 42

— Слушай и молчи, — зашептал Костя. — Завтра… Договорились так: во время обеда Лука спрячется в столовой под лавку в самом углу, прикрытом от посторонних взглядов столами, и, когда все уйдут, далее повариха из кухни, он вынет стекло из оконной рамы и передаст Петьке, который будет «прогуливаться» во дворе, пару буханок хлеба. Потом опять залезет под лавку и пролежит там до ужина. Тогда снова вставит стекло, выберется из своего укрытия и, как ни в чем не бывало, окажется за столом среди ребят. Все будет шито–крыто…

Наверное, так бы оно все и было, если бы не подвел Витька Шилов, которого попросили постоять «на атасе» (Витьке пообещали четверть буханки). Точнее говоря, подвел не столько Витька, сколько его недавно удаленный передний зуб.

Минут через сорок после обеда, когда столовая опустела и тетя Ася закрыла ее на большой амбарный замок, Петька поставил Шилова на тропке, ведущей с улицы в интернатский двор, а сам с беспечным видом стал прохаживаться по двору под окнами столовой. Вскоре в одном из окон он заметил физиономию Луки, прижавшегося носом к стеклу.

Петька успокаивающе кивнул: мол, в порядке, действуй!

Отогнуть несколько острых треугольных кусочков жести, вбитых вместо гвоздиков для крепления стекол в раме, было для Кости парой пустяков.

Стекло вынуто, и он шмыгнул на кухню к большому шкафу, где, аккуратно сложенные друг на друга, лежали аппетитные буханки хлеба.

Петька заглянул за угол. Там, метрах в двадцати, засунув руки в брюки и лихо сдвинув на затылок серо–рыжую выгоревшую кепчонку, стоял на своем посту Витька Шилов. Вроде бы все спокойно.

В глубоком синем небе, распластав могучие крылья, медленно и плавно кружил громадный коршун. Круги полета его становились все уже и ниже… «Неужели наш Васька? Вспомнил–таки!» — подумал Шила и осекся: на тропке появилась воспитательница Галина Михайловна Топоркова.

Витька хотел было свистнуть, как договорились, но тут–то и подвел его удаленный зуб: вместо свиста получилось противное шипенье…

А в это время Петька пошел глянуть за другой угол, со двора, не угрожает ли оттуда опасность?

Витька Шилов, поняв, что прозевал воспиталку, позорно удрал, а Топоркова, поравнявшись с окном столовой, за которым в полной безопасности, как ему казалось, орудовал ничегошеньки не подозревавший Лука, получила прямо из его рук буханку хлеба…

Тут и Петька вынырнул из–за угла.

Было обидно: так хорошо задумали, а получилось…

В наказание у Луки и Петьки отобрали штаны и верхние рубашки — лежите, мол, на своих топчанах, как больные. В уборную и в исподнем сбегаете, а еду вам, как барам, в постель доставят. Будет стыдно — дурь из головы скорей выскочит.

Так они пролежали целый день. А на следующий…

В ночь на следующий Петьке приснился плохой сон: сияет солнце, а он давит босыми пятками ледяной снег, и дико мерзнут Петькины ступни, и хочет он найти свои почти новые ботинки, чтобы надеть их и согреть закоченевшие ноги, а не может…

Проснулся он оттого, что очень уж захотелось на двор. Сунул руку под топчан — ботинок нет. Тогда он, пока еще смутно, кое о чем стал догадываться. Полез под набитый сеном матрас, где в старой наволочке хранил сухари, а сухарей нет! Глянул туда, где должен был спать Лука, — и Луки нет.

Диким зверем взвыл Петька Иванов и понял впервые в жизни, что такое жестокость…

Лука удрал с тем самым сыном местной учительницы — Толькой Бессоновым. Очевидно, у него он получил недостающую одежду — рубашку и штаны. А пальтишко прихватил у «свистуна» — Витьки Шилова.

На новом месте

Лето тысяча девятьсот сорок четвертого выдалось жаркое. Даже очень. Гольяны в Становом и то задыхались: вода слишком теплой стала.

Чубатый подросток, лихо гикая, весело подогнал черную лошадь, запряженную в телегу, к самому крыльцу. Звали чубато–чернявого Юркой Талановым, и был он из другого, окраинного интерната, впрочем тоже ленинградского.

Теперь оба интерната объединялись: война шла к концу, и незачем было на полторы сотни мальчишек и девчонок держать полтора десятка нужных стране людей — педагогов, учителей, воспитателей. Тем более, что в школе преподавали в основном учителя из местных.

— Э-эй! Быстрей–веселей, грузи–погружай! — крикнул паренек. — Осталось что? Ерунда: доски да козлы, да пара бочек, да десяток подушек!

Рудька Шестакин, с трудом взгромождая на телегу бочку для питьевой воды, спросил:



— Конь–то хорош? И давно ты с ним управляешься? Вот у нас бык был — Соколом звали. Да на мясо забили…

— «Бы–бы», — подразнился Талан. — Был бык и нет быка? Смехота! На мясо? Надо же! Да я свою Ночку чтобы под нож позволил!

Огольцы нахмурились. Ребят из чужого интерната они знали, в школе одной учились, но всегда чурались их, потому что были те очень уж культурненькими, тихонькими, да и голубей не держали, и гольянов не ловили, и сок березовый не пили.

— Ты зря говоришь так, — сказал Вовка Рогулин. — У нас тоже Ночка была — корова. Да и ее зарезали. На мясо. Между прочим, слыхали, что половину туши вам отправили. По бедности или жадности вашей. Или чтобы ты эту Ночку, кобылу то есть, сберег, дурак!

— Но–но! — обиделся Талан.

— На кобылу свою нокай! — заругался Валька Пим. — А то толку не будет! Теперь вместе нам жить, а как тогда мириться с твоим нахальством? А?

— Да что вы взъелись? — пошел на попятную Талан. — У вас была Ночка, а у нас есть Ночка! И не кобыла она, а конь. За темную масть так прозвали…

Мир был восстановлен.

Пара колхозных быков да мерин, по недоразумению названный Ночкой, за несколько ездок перевезли нехитрое интернатское имущество.

Юрка Таланов снова повеселел. — Н–но–о! — бодро покрикивал он на впряженного в расхлябанную телегу черномастного коня под кобылячьей кличкой Ночка.

Талан оказался добрым и веселым парнем, и ребята быстро с ним подружились. Особенно Рудька: он до безумия любил животных и сейчас, сидя в катившей по пыльной улице телеге рядом с Таланом, улыбался глуповато–счастливой улыбкой.

На новом месте устроились хорошо. Объединенный интернат размещался в старом, но еще крепком двухэтажном бревенчатом доме в центре села. Школа находилась совсем близко — рукой подать. Рядом были и баня, и Среднее озеро.

Ребята подружились на удивление быстро. Старожилы помогли новеньким набить свежим сеном тюфяки, рассказали о своем житье–бытье, объяснили свои порядки.

Петьке понравилось, что все здесь жили по возрастным группам: старшие — в одних комнатах, ребята среднего возраста — в других, младшие — в третьих, а дошколята — совсем отдельно.

Петька попал в средневозрастную группу, к ребятам пятого–шестого классов. Вместе с ним в комнате их было восемь: Толя Смирнов, Володя Филиппов, Леня Муратов, Жора Янокопулло, Вова Рогулин, Толя Дысин и Жан Араюм. Трое последних — из Петькиного интерната.

В первый же день, знакомясь с новенькими, Жора Янокопулло спросил:

— У вас есть прозвища? Выкладывайте. А то мы окрестим вас по–своему.

— А у вас? — поинтересовался Петька.

— У нас есть. Мое, например, Грек. Фамилия у меня греческая, — пояснил Жора. — А у них, — он показал на своих товарищей, — прозвища немецкие. У Тольки уши большие, поэтому он дэр Эзель, у Вовки глаз косит — отсюда дас Аугэ, у Леньки носорыга здоровая — значит, он ди Назэ…

— А почему их по–немецки?.. — удивился было Толя Дысин.

— Потому что трудно давался им этот язык в школе, вот и прозвали их по–немецки, чтобы для начала хоть несколько слов назубок затвердили.

— Здорово! — восхитился Петька. — У нас все проще. Вовка Рогулин все молчит да покряхтывает. Поэтому прозвище его — Дед. Тольку Дысина Зубом прозвали. Это потому, что, когда сердится сильно, то зубы скалит. Острые у него зубы. У Жана Араюма имя интересное, поэтому, наверное, он и остался без прозвища, просто Жан…

— Ну а ты?

— А он богатый у нас! У него целых два прозвища, — сказал Жан Араюм. — Одно — Сказочник, другое — Поэт: сказок он и разных историй много знает и стишки иногда сочленяет…