Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 42

— Сочиняю, — поправил его Петька и грустно вздохнул.

Увязая в сухом сыпучем снегу и чуть ли не пололам согнувшись от встречного ветра, они продолжали свой путь к интернату. И когда выходили на главную улицу, вдруг услыхали сквозь метель бодрое и многоголосое:

Эх, махорочка, махорка,

Породнились мы с тобой,

Потом тяжелый шаг многих людей. И вот из снежной мути проступила темная движущаяся масса…

Нет, это были еще не солдаты. Это шли призывники, молодые сибирские парни лет семнадцати. Они учились «ходить», а чтобы веселей было и теплей — пели маршевые песни и крепче прижимали к плечу деревянные учебные винтовки: приклад — дерево, ствол — дерево, штык — дерево, и все — дерево. Но скоро, уже скоро у них будет настоящее оружие! Еще день–два и — по ваго–о–на-а–а–ам!..

— Во, это песня! — оценил Аракш. — А ты про птичек,

— Дуй куда дуешь! — огрызнулся Петька. — И зачем я с тобой связался?

Больница

Петька уныло окидывает тоскующим взглядом залитое ярким солнцем помещение.

Все ушли в школу. Пусто и просторно в большой комнате, уставленной топчанами с аккуратно заправленными постелями. На одной из них лежит и скучает он, Петька Иванов. У него беда — ящур, да и с ногой что–то неладное не согнуть, не разогнуть, и боль в коленке дикая.

А посреди комнаты, в освещенном солнцем квадрате, на грубо сколоченном табурете сидит Толька Дысин, ехидно щурит карие глаза и даже язык Петьке показывает: мол, и мне не очень–то сладко, однако же я «ходячий», а ты вот лежишь…

Медсестра, Гривцова Ольга Ивановна, одной рукой держит Тольку за ухо, а другой льет ему в ушную раковину какую–то жидкость. Обратно из Толькиного уха пузырится пена.

У Тольки в ухе воспаление, и лечит его Гривцова то камфорой, то перекисью водорода, а то и тем и другим вместе.

Дысину и больно и не больно — не поймешь: нос морщит, но сидит спокойно, не дергается.

А вот Петьке совсем нехорошо. Весь язык, десны и даже гортань в мелких нарывчиках… Слюну сглотнуть, языком шевельнуть — ой–ой–ой!.. Да еще нога, будь она неладна!

Кончив промывать Толькино ухо, Гривцова подошла к Петьке с какой–то черно–малино–фиолетовой жидкостью в пузырьке.

— Ну–ка, молодой человек, открой рот! Да-а… Потерпи, милый, не дергайся…

Окуная в темную жидкость палочку с намотанной на конце ваткой, она стала смазывать Петькины ящурные нарывчики во рту. Было больно, противно и сильно жгло. Страшно тошнило от этой процедуры, но Петька терпел, хотя и пускал слюну и из носа текло.

Так длилось много дней. Постепенно вместо язвочек у Петьки на языке, в гортани и на деснах остались одни лишь шероховатые вьяминки — прижигания помогли.

Но с ногой по–прежнему было плохо: она не сгибалась и не разгибалась, а застыла в полусогнутом положении. И Петьку положили в больницу, отдали в руки хирурга Владимира Эммануиловича Мануйлова. Это был великолепный человек и большой специалист. Однажды в больницу привезли на телеге женщину — бык вспорол женщине рогами живот… Дело было к ночи, темно, и Владимиру Эммануиловичу пришлось делать сложнейшую операцию при неярком свете керосиновых ламп, но женщину он все–таки спас!

Вот к какому замечательному врачу посчастливилось попасть Петьке.

Но и Мануйлов долгое время не мог понять, что же приключилось с Петькиной ногой.



Каждое утро появлялся он в палате, долго ощупывал мальчишечью ногу, массировал ее, осторожно нажимая на колено, пытался разогнуть, но ничего из этого не получалось, — Петька только морщился от боли, а нога оставалась полусогнутой.

Делать операцию колена, не зная причины заболевания, Мануйлов пока отказался. «Это никуда не уйдет, — сказал он главному врачу, — попробуем сначала другое», — и назначил Петьке ежедневное прогревание колена горячим песком и массаж. «Почаще пробуй разгибать ногу, помогай себе руками, — сказал он Петьке, а Надежде Павловне при встрече сообщил: — Похоже, что стянуты сухожилия. Но почему? Если колено у мальчика разработать не удастся, придется прибегнуть к силовому распрямлению ноги и наложить гипс. Но у нас гипса нет — война, понимаете сами. Постарайтесь поэтому где–нибудь достать…»

Скучно и вяло текли дни в больнице. Книжек не было, да и читать не очень хотелось. К тому же рано темнело, а керосиновая лампа горела только на столике у дежурной сестры. Поговорить тоже было не с кем: в палате на четыре койки лежали всего лишь двое — сам Петька и заросший седым волосом грузный человек с оплывшим лицом — дед Илья, помирающий от грудной жабы и еще от чего–то; он все время хрипел, тяжело дышал, и ему было не до разговоров. Только иногда он с трудом произносил: «Эх, пивка бы…» — и слышалась в его сипящем голосе тоска несбыточного желания.

«Бредит он, что ли? — непонимающе думал Петька, с уважительным страхом глядя на умирающего. — Откуда сейчас пиво–то?..» Сам он еще никогда пива не пил и вкуса его не знал, но слышать о нем слышал и видеть видел.

Вскоре старика перевели в другую палату — маленькую, полутемную комнатенку, где стояла всего одна койка. Больше деда Илью Петька не встречал…

Два дня он скучал в одиночестве, а на третий в палате появился новый больной.

В то утро Петька, позавтракав стаканом молока и пирогом с морковью, подковылял к окну и от нечего делать стал смотреть на больничный двор, отгороженный от улицы обыкновенным деревянным плетнем, невысоким и кое–где покосившимся. Вот на заснеженную поленницу опустилась стайка красногрудых, снегирей. Птицы повертели головками туда–сюда и упорхнули куда–то. Вот через дорогу перебежала черная кошка, и какая–то тетка суеверно остановилась, даже сплюнула в сердцах.

А вот несется по улице, задорно вскинув голову, известный всему району вороной жеребец военного комиссара, впряженный в легкие саночки, в которых сидят двое — комиссар в овчинном полушубке худощавый мужчина в тулупе, наброшенном на плечи поверх шинели…

Но куда это они? Неужели в больницу? Так и есть, санки завернули в больничный двор и остановились у крыльца.

Разгоряченный бегом, вороной все еще вздергивал головой и перебирал на месте ногами, словно пританцовывал, а военком помогал своему спутнику вылезти из санок.

Худощавый скинул в санки с плеч тулуп и остался в шинели. Петька разинул рот: военком был как военком, а на плечах у худощавого сверкали погоны.

Это был первый человек в форме советского офицера, которого увидел Петька. Кроме нескольких военкоматовских, других военных в Бердюжье не было, а те, очевидно, еще не получили новую форму. Поэтому так и поразили Петьку погоны…

Тяжело опираясь на толстую суковатую палку, спутник комиссара поднялся на крыльцо.

В палате он появился не скоро и уже не в форме, а в сером больничном халате, надетом поверх нательного белья. Дежурная сестра помогла вновь прибывшему лечь, спросила, не надо ли чего, и вышла.

— Ну, давай знакомиться, — улыбнулся офицер и протянул худую, но крепкую в рукопожатии руку. — Лейтенант Василий Ахнин.

— Петя, — представился Петька и для полного порядка добавил: — Иванов.

…Голубоглазый, с белесым вьющимся чубом над высоким лбом, Василий Ахнин был очень молод. Сейчас, без военной формы, без погон, он казался совсем юношей и понимал это. Поэтому, когда Петька обратился к нему: «Дядя Вася…», — Ахнин сказал:

— Ну какой я тебе «дядя»! Тебе сколь годков–то?

— Тринадцать.

— А мне двадцать… будет. Так что не дядя, а, скорей, брат я тебе по возрасту. Поэтому зови меня Василием, а то и просто Васей…

В первый вечер поговорили немного. Василий Ахнин рассказал, что под Сталинградом был тяжело ранен («осколок, понимаешь, легкое продырявил, а пуля в ногу угодила, кость повредила шибко»), что после госпиталя отпустили его домой («для полной поправки, ан опять беда — рана на ноге открылась, загноение пошло, и теперь без новой операции никак не обойтись — кость надо скоблить»), что местный комиссар — великолепный мужик («о человеке хорошее беспокойство имеет, сам в больницу привез»).