Страница 19 из 62
"Если спросить, кто такой, ответит — покупатель… А, да мне-то что до него! — подумал Никита. — Все дело в ней".
— Ну, иди-иди, дожидайся меня у главного входа, — быстро проговорила Надя, когда он подошел и потянулся через прилавок, чтобы пожать ей руку, — Нет-нет, — отступила она к полкам с пестрыми игрушками. — Руки у меня после работы пыльные, потные, не надо.
Он вышел, купил у цветочницы тугой букетик ландышей и тут же развязал и растрепал его, потому что не любил эти аккуратные букетики-вазочки.
В четверть девятого из-за угла, с черного хода выпорхнула Надя, подняла руки и пошевелила пальчиками, прощаясь со своими подругами, подошла, стуча каблучками, к Никите.
— Ландыши? Мне?
— Конечно.
— Ты молодчага.
Она была в редком настроении, когда много говорила и смеялась, когда ей нравилось демонстрировать свою красоту с каким-то вызовом всем, кто окружал ее в эту минуту. Она и с Никитой была тогда нежной, чтобы только подчеркнуть свою близость к нему, потому что на них — таких молодых, рослых, сложенных, как молодые эллинские боги, — постоянно обращали внимание. Угадав ее настроение и зная, что ей хочется сейчас в какое-нибудь людное место, Никита сказал:
— Мне старик отвалил пятерку. Куда пойдем?
— О! Я бы выпила кофе глясе в каком-нибудь кафишке с танцами.
Вечер (продолжение)
Никита Ильич, как свой человек в театре, вошел туда со служебного входа, приветственно похлопал по огромному животу знакомого старого актера, подержал за локоток пробегавшую мимо миниатюрную травести, подстриженную под мальчика, и поднялся по узенькой лесенке в кабинет заместителя директора Демьяна Даниловича Кушука. Тот весь так и просиял милейшей улыбкой, точно к нему влетел ангел.
— Рано, Никитушка, пришел, — с приятной украинской напевной ленцой сказал он, тиская мягкой ручкой руку Никиты Ильича.
— Что так?
— Сегодня замена. Елена Константиновна занята только в третьем акте. Звонила, приказала ждать.
— Ну, тогда идем в буфет коньяк пить.
— Подожди, спектакль начнется. Сейчас мне неудобно, да и народу там тьма.
Они сели в глубокие кожаные кресла, перемигнулись и расхохотались, явно наслаждаясь обществом друг друга. Никита Ильич вдруг как-то сразу уверовал, что все у него будет хорошо, что невзгоды прошедшего дня преувеличены им и не стоят того, чтобы из-за них волноваться, — такое умиротворение вносил всегда и во всех спокойный, добродушный, застенчивый Демьян Данилович Кушук, хотя сам был человек неустроенный и запутанный в служебных и семейных неурядицах.
— Когда пьесу будешь писать для нас? — спросил Кушук, прислушиваясь к ругани помощника режиссера, доносившейся со сцены по внутреннему радио.
— А! — отмахнулся Никита Ильич. — Не гожусь я, видно, в Шекспиры. Пишу и рву.
— Рвешь — это хорошо.
— Нет, Демьянушка, нет, — вздохнул, однако без горечи, Никита Ильич. — Не может инкубационный период тянуться так долго. Я ведь не графоман, я знаю себе цену и кое-что смыслю в искусстве и в природе таланта. До сорока лет писать и только рвать, это, знаешь, как называется?
— Ты хороший малый.
— И ты тоже. Пойдем пить коньяк. Кажется, начали.
— Да, начали. Пойдем.
Они спустились по той же узкой лесенке, тихо, на цыпочках, прошли мимо сцены и в пустынном фойе наткнулись на старого актера с огромным животом.
— Коньяк идете лопать, сволочи? — хорошо поставленным, но уже хрипловатым баском спросил тот.
— Идем с нами, чрево, — предложил Никита Ильич.
— Уступаю насилию, — сказал актер и пошел впереди, астматически хрипя и клокоча горлом.
В буфете уборщица вытирала столы, уносила за стойку стаканы, тарелки и пустые бутылки из-под лимонада. Спиртным здесь не торговали, но для своих всегда держали несколько бутылок коньяку или старки.
— Традиционную, волшебница! И молодым людям тоже, — провозгласил от порога толстый актер.
Буфетчица плеснула из мензурки в граненые стаканы коньяку, кинула на тарелку три конфетки "Счастливое детство" и открыла бутылку лимонаду. Никита Ильич заплатил. Выпили у стойки. Потом заплатил Кущук, и все трое, взяв стаканы, присели к столику.
— Хочу излиться, — сказал толстый актер.
— Только не весь сразу, пожалуйста, — предупредил Кущук.
— Валяй, — поощрил актера Никита Ильич.
— Демьян — сволочь.
— Все?
— Нет! — Актер пристукнул стаканом по столу, но так, чтобы не расплескать ни капли коньяку. — Ты послушай, Никита, ты поймешь, ты любишь актеров. Актер! Кто такой актер?
— Шмагой отдает, брось, — вставил Кущук.
— Молчи, Демьян, — обидишь!
— Демьян обидит? — запротестовал Никита Ильич, — Никогда!
— Да ты послушай! На сцене актер влюбляется в красивых женщин, бьется на шпагах за честь свою, произносит возвышенные слова, горит могучими страстями, а придет домой — там сырые углы, теща-крокодил, ночной горшок под кроватью, потому что клозет, видите ли, во дворе… В противоречиях живем, батенька.
— Его опять при распределении квартир обошли, — сказал Кущук, — вот он и беснуется.
— Да! — трагически воскликнул толстый актер, роняя голову на грудь. — Я знаю, Демьян, ты за меня стоял на месткоме, но ты мягкотел и небоеспособен. И все-таки я тебя люблю. Давай поцелуемся! Никита, возьми еще коньяку, за мной не пропадет.
— Нет, — решительно поднялся Никита Ильич, — Елена опять будет недовольна, что я напоил тебя. Идем, Демьянушка.
— Сволочи, — сказал им вслед толстый актер, — А все-таки люблю…
Набережная
До начала третьего акта Никита Ильич решил прогуляться по набережной, чтобы не сидеть в тесном, прокуренном кабинете Кущука и не пить коньяк с толстым актером.
Уже смеркалось; в листве тополей и вязов зажглись фонари дневного света, от которого листва приобрела неестественный фиолетовый оттенок; внизу тинисто пахло водой. Никита Ильич спустился по деревянной лесенке к чугунному парапету, опираясь на него, и вдруг криво усмехнулся, вспомнив, что именно на этом месте ("Нет, чуть правее, вон там") впервые встретился с Людмилой.
На сложных и запутанных путях его послевоенной жизни произошла эта встреча. Она была случаем — иначе и не назовешь встречу двух людей на набережной, когда, опершись о парапет, они молча смотрят на воду. Никита Ильич, подняв воротник армейской, уже приходившей в ветхость шинельки, смотрел тогда на длинные, как иглы, отражения скупых октябрьских звезд в подрагивающей мелкой волной воде и улыбался своим мыслям иронически и глубокомысленно: вот она, дескать, жизнь. В армию он ушел со школьной скамьи, вернулся за год до окончания войны инвалидом третьей группы и нашел дверь своей комнаты, опечатанной сургучом с мочалкой вместо веревочки (мать схоронили без него, отец погиб на фронте). Ничего тогда Никита Ильич делать не умел и впервые должен был задуматься о хлебе насущном. В военкомате ему предложили работу в осоавиахиме, добровольном спортивном обществе, в общежитии ремесленного училища, но он, полный грандиозных планов, связанных с живописью и литературой, отклонил все предложения. Барахольный рынок тех лет мог поглотить любую тряпку, любой изношенный башмак; Никита Ильич через посредничество оборотистой старухи соседки спустил все, что считал лишним в комнате, превратил ее в "мастерскую" и с нетерпеливым усердием занялся живописью. По вторникам и пятницам он ходил в самодеятельную студию при заводском клубе, где собирались художники, рисовали с гипсовых масок, с живой и мертвой натуры, выезжали на этюды в лес, к реке. Он был не из последних среди этих художников. Несколько раз его работы выставлялись на областных выставках, но, не переставая упорно "мазать", как говорилось на профессиональном арго художников, он уже тогда начинал тревожиться подозрением, что живопись никогда не станет делом его жизни.
Там же, в клубной студии он встретил Эрну, беженку австрийку. Вид у Эрны был экзотический. Маленькое белое личико в обрамлении косматой золотой шевелюры, голубые глаза, алый кукольный ротик, коверкающий махорочную самокрутку, потертое манто из норки под широкий армейский ремень и легчайшие туфли-лодочки на грубый нитяной чулок.