Страница 18 из 62
"Я в беде…" — уже в который раз повторил он мысленно слова телеграммы, останавливаясь у ступенек почтового отделения.
Что же, черт возьми, стряслось с ней, если через пятнадцать лет, когда единственной связью между ними были остывшие, без горечи и боли воспоминания о прошлом, она дерзнула снова вторгнуться в его жизнь? Он знал независимый прямой характер Людмилы и не допускал сомнения в том, что к этому, вероятно, последнему шагу ее могли подвести лишь исключительные причины. "Я в беде…" Видно, уж такая беда — хоть в петлю.
"Надо все хорошенько обдумать", — сказал себе еще раз Никита Ильич.
Он опять прошел мимо почтового отделения, сел на лавочку и, подобрав валявшийся у ног прутик из дворницкой метлы, машинально начертил им на песчаной дорожке носатую единицу. Под этим номером он как бы поместил один из своих нравственных принципов, который гласил, что человеку в беде надо непременно помочь. Этим принципом он не мог бы поступиться, и, значит, оставалось лишь найти лучший способ последовать ему.
На песок грациозным лебедем выплыла двойка. Главная забота Никиты Ильича заключается в том, чтобы уберечь Никиту от встречи с Людмилой и от тяжелых переживаний, неизбежно связанных с этой встречей. Ее можно было бы избежать, если бы, взяв дней на десять отпуск, самому махнуть в Сибирь, или, вызвав сюда Людмилу, скрыть это от малыша. Но (и тут Никита Ильич вывел на песке грудастую тройку) теперь, когда малыш знает о том, что его мать жива, знает о телеграмме, он захочет знать и об ответе на нее, и ему нельзя будет солгать, потому что ложь была бы посягательством на его святое, неприкосновенное сыновнее право самому определить свое отношение к матери. "Иди же пройдись", — сказал он, как бы доверяя отцу решить за них обоих сложную задачу, которую неожиданно поставила им жизнь, но можно ли воспользоваться этим доверием, не подумав о том, какого ответа на телеграмму хочет он сам, малыш.
Какого?
Четверка самодовольно откинулась назад, выпятив толстое чрево, и нагло глядела на Никиту Ильича, словно спрашивая: "Запутался?" И вдруг Никита Ильич яростно растер ее подошвой. "Ах, скотина!" — выругал он себя. Почему он думает, что под первым номером у Никиты, его малыша, не стоит тот же нравственный принцип, что и у него самого, что он, его малыш, вовсе и не передоверяет ему легкое решение, а просто не допускает иного ответа, кроме единственного слова "приезжай"…
Он зашагал к почтовому отделению и, когда торопливо набрасывал там это слово на телеграфном бланке, собственный почерк уже не казался ему таким неразборчивым, как два часа назад.
Вечер
За обедом избегали разговоров о событиях этого утра. Никита лишь спросил отца, когда тот вернулся:
— Послал телеграмму?
— Да.
— Какую?
— Она приедет.
— Попробуй, пожалуйста, салат. Я, кажется, недосолил его, — сказал Никита.
— Нет, как раз. Накрывай скорей на стол. Я немного выпил, и у меня разыгрался зверский аппетит.
— Вино ставить?
— Конечно.
Никита Ильич вынул из холодильника ванночку со льдом, подогрел ее чуть-чуть на газовой плите, вынул легко отделившиеся кубики льда и положил по два в каждый бокал. От салата по комнате шел запах свежего снега.
— Ты усваиваешь лучшие качества отца, — сказал Никита Ильич, накладывая себе на тарелку изрядную порцию.
— Лучшие мне никогда не усвоить, — возразил Никита.
— Ну-ну, без лести, малыш!
Они подняли бокалы, не чокаясь кивнули друг другу и выпили холодное кислое вино, пахнущее старым погребком. Льдинки тонко позванивали о хрусталь.
Ритуал воскресного обеда ввел их в привычный круг жизни. Опять избегая касаться в разговоре событий дня, они дождались вечера и, немного смущаясь друг друга, потому что оба знали, куда идут, вышли из дому.
Вечер был тепел и полон тех запахов, которыми может веять только май, — запахов возрождающейся листвы, воздуха особой майской густоты и земли, еще полной влаги.
— Ты поздно вернешься? Не забывай, что у тебя экзамены, — сказал Никита Ильич.
— Вот именно, — рассеянно ответил Никита, принюхиваясь к воздуху. — Я даже нынешнюю весну как-то не ощущаю. Все эмоции и мысли связаны с экзаменами, с институтом…
— Волнуешься?
— По поводу школьных экзаменов — нет, а вот вступительные…
— Я в тебе уверен.
— Хм…
Они подошли к автобусной остановке и встали в хвост длинной очереди. На окраине были свои кинотеатры, свои рестораны, свои, правда, лишь недавно заложенные парки, но люди по привычке к старым местам тянулись вечерами в центр, на набережную, под кущи ее бульваров и парков.
Никита вышел из автобуса первым возле универмага, сиявшего всеми своими тремя этажами и неоновыми рекламами. До закрытия оставалось полчаса. Покупатели стремительно, с паническим выражением лица, вбегали в двери, словно от того — купят они зубную щетку, рубашку, электрический звонок, авторучку сегодня или завтра, зависела их жизнь. Никита всегда посмеивался над этим проявлением человеческой суетности, но неизменно поддавался общему возбуждению и заскакивал в универмаг, едва переводя дыхание. Впрочем, у него было больше оснований волноваться, чем у любого покупателя. Он ничего не покупал, но если бы не успел проникнуть в универмаг, Надя из отдела детских игрушек жестоко мучила бы его весь вечер своим равнодушным видом, своими безразлично-ледяными "да" и "нет", своим презрительным "вот как".
В прошлом году Надя кончила ту же школу, которую теперь кончал Никита. Он скоро и безошибочно разглядел в ней куцый, потребительский умишко, и все-таки по неисповедимым законам любви полюбил этого великолепной белокурой красоты идола, отвечавшего ему милостивым разрешением поклоняться себе.
Мать идола — Елизавета Петровна Неверова, маленькая женщина в неизменной белой блузке безукоризненной чистоты и черной наутюженной юбке, тихая, вежливая, с грустным милым лицом — говорила Никите с глазу на глаз:
— Мальчик мой, я бесконечно рада вашей дружбе с Надей, вы очень хороший, но у вас с ней разные дороги (она выражалась несколько старомодно). Вы, я знаю, уедете учиться, станете серьезным человеком (это у нее считалось высшим человеческим достоинством), а она… Мне, матери, больно говорить так о своей дочери, но вы очень симпатичны мне, и я хочу предостеречь вас от горького разочарования. Надя поставила целью своей жизни брак с обеспеченным человеком ценою, конечно, мезальянса. Ясно, что вы ей не подходите. И в магазин она пошла лишь затем, чтобы быть на виду. Ей претило торговать мужскими штанами, а то бы она, уверяю вас, работала не в отделе детских игрушек, а в готовом платье. Увы, это истина, мой милый…
Они сидели в единственной, но просторной комнате Неверовых (Надя вышла в булочную), и Никита угрюмо смотрел на ромбики старинного паркета, готовясь брякнуть глупость, что-то вроде: "Я перевоспитаю ее". Но вовремя сдержался, а из глаз Елизаветы Петровны текли слезы, которые она подбирала у носа тончайшим платочком.
— Нашего отца убили на войне, — говорила она, — и мы всегда жили очень трудно. Вернее, трудно живу я, а Надечка только видит это, видит, как я по двадцать часов в сутки не встаю из-за пишущей машинки… Я ведь и вашему отцу печатаю. По-моему, он очень талантливый человек!.. Может быть, потому, что Надечка видит, как рвусь всю жизнь я, она стремится к достатку. Кто знает, кто знает…
В универмаге Никита еще издали увидел, что с Надей, поблескивая золотым зубом, разговаривает высокий, в меру полноватый человек с барственным лицом и глубокой залысиной на лбу ("Один из обеспеченных", фу!) и, несмотря на мгновенный укол неприятного чувства, не мог не восхититься его великолепной породистостью. Надя тоже заметила Никиту, чуть сдвинула длинные подведенные брови, подняла руку и пошевелила в знак приветствия пальчиками. Человек еще раз сверкнул золотым зубом, коротко сказав ей что-то, и прошел мимо Никиты, обдав его одеколонной прохладой, исходящей от его чисто выбритого лица, свежей сорочки, слегка курчавившихся на висках и затылке волос.