Страница 85 из 135
В поле тревога его возросла. По переполненным канавам неслись мутные воды, тонкой пленкой плыли они и через посевы. Не только гончарные — золотые трубы не спасли бы положения.
Асины подружки стояли непривычно, молчаливым, притихшим, грустным табунком, совсем были не похожи на тех безудержных хохотуний из семенного амбара. Не птички, а мокрые курицы.
Лаврентьев спрыгнул в грязь. Долго бродили по полям, и все молчали. Лаврентьев пойдет вправо — и девчата вправо, он налево — и они за ним, остановится — они стоят; нагнется, сорвет листок молодой пшеницы — девчата делают то же. Ему становилось ясным одно: еще три–четыре дня такого купания в холодной весенней воде, и посевы пропали. Вместо тучной нивы, на унылых проплешинах вымочек взрастут сорняки. Надо было хотя бы частично ограничить бедствие. Как — это Лаврентьев смекнул, несмотря на свой малый опыт.
— Девушки, — сказал он. — Согласитесь вы или нет, предлагаю следующее: нарыть как можно больше ям на участке.
— Что это даст? — В голосе Аси привилась нотка надежды.
— Не много. Но, во всяком случае, вода не по всему полю будет гулять, а соберется в этих ямах. Потом попробуем отводы сделать.
— Прямо на зеленях рыть? — спросила недоверчиво Люсенька Баскова.
— Ничего не поделаешь. Крайняя мера. Придется идти на жертву.
— Придется, — согласилась Ася. Она поняла замысел Лаврентьева. Большого успеха ямы не сулили, о большом урожае думать уже не приходилось, — спасти бы хоть половину его… — Не будем терять времени, — сказала она. — Пошли за лопатами!
Весь день рыли вязкую, разжиженную водой землю, углубляли ямы, проводили канавки; рыли и на второй день и на третий. Не только комсомолки — все полеводы по распоряжению Анохина вышли с лопатами на участки озимых. Посевы, исковерканные безобразными ямами, становились похожими на поле боя.
— Жуткая картина, — говорил Анохин. — Как после артиллерийской подготовки. Сплошные воронки. Жнейку сюда пустить и не думай. Серпами жать придется.
— Было бы что жать, — грустным взором окидывал поля Антон Иванович. — Выходит, что? От суховеев легче избавиться, чем от вымочек. Вот бы начисто ликвидировать наши чертовы болота…
Колхозники в эти дни были похожи на землекопов. С ног до головы запачканные глиной, землей, мокрые, они работали от света до темна. Неохотно работали. Хлебороб вынужден топтать, ополовинивать ниву — откуда тут возьмется охота! Савельич, внутреннее «бибиси», еще каркал: «Добро закапываем. Грех. Каждый год мокреть у нас, ничего, терпели, худо–бедно выкручивались. Лето наступало — на поправку дела шли. А теперь лето настанет — что получится? Вместо хлеба, лягух лови в энтих яминах». С ним многие в душе соглашались, многие были недовольные выдумкой Лаврентьева: «Шалый агроном попался. Телушку угробил. Озимые гробит теперь».
Лаврентьев чувствовал, с какими настроениями люди ворочают землю, и, сам не будучи уверен в успехе, хмурился.
— Петенька, — утешала его Елизавета Степановна, — брось ты, брось жизнь себе травить. Деревенские — они, знаешь, такие. Новое что — попервоначалу в штыки возьмут, а потом, глядь–поглядь, старого им уже и не надо. Я как против тебя на дыбки взнялась, не забыл? А теперь и самой смешно — телят, что ребят, только в зыбке что не качала. Из рожка кормила, кутала, дыхнуть на них боялась, не застудить бы.
— Да нового–то в этих ямах ничего нет, Елизавета Степановна, — отвечал Лаврентьев. — Допотопное средство. То–то и плохо, что нового, получше, не придумать.
Между тем мера, предложенная Лаврентьевым, начинала давать результаты. Вода собиралась в ямы, не струилась безудержно по всходам; под щедрым солнцем почва сверху подсыхала и — сначала на бугорках — затягивалась коркой. Полеводам привалила новая забота — рыхлить эту корку. Они сменили лопаты на мотыги, день за днем копошились среди ям, мотыжили, подсевали минеральные удобрения, повеселели; до села, тоже освободившегося от воды — Лопать постепенно уходила в берега, — доносились с полей девичьи песни.
Антон Иванович, однако, продолжал нервничать. Ямы — этого он не отрицал — сыграли положительную роль. Однако еще неизвестно, чего от них будет больше в дальнейшем — пользы или вреда. Возможно, ущерба от вымочек было бы меньше, чем от сокращения площади посевов за счет бесчисленных воронок. После того как он рассказал Лаврентьеву о своем плане переноски села и Лаврентьев не возразил против этого плана, Антону Ивановичу особенно стал дорог каждый сантиметр посева, каждый будущий колосок, каждый литр молока, каждая рассадинка в Клавдиных парниках. Перед ним неотступно стояла, горела могучая единица с шестью, подобными колесам паровоза, внушительными нулями. Только через него, через этот манящий миллион, можно было прийти к осуществлению мечты, и его во что бы то ни стало предстояло завоевать.
Антон Иванович даже изменился — и в характере и во внешности. Он сделался непривычно строг, требователен до придирчивости, всех стал подозревать в лодырничестве и нерадивости.
— Ты, Антоша, не так круто, — останавливала его Дарья Васильевна, державшаяся того взгляда, что сила убеждения больше, чем сила принуждения. — Не трепли народу нервы попусту. Народ у нас хороший, работящий.
— Работящий! Загляни в дома: день на дворе — на печах прохлаждаются.
— Семь утра — это тебе день!
— Крестьянский день с петухами встает, Дарья.
— Нехорошо на людей кричать, когда у самого в доме лежебоки, Антон. На Марьяну свою взгляни: вот кто на печи прохлаждается.
— На печи? Сгоню!
Второй раз ему припоминали Марьяну. Зимой было комсомолки задавали вопрос — будет ли она, председательша, в поле работать; теперь Дарья уколола. Марьяна давно его тревожила. Сидит у окна, платочки расшивает, по соседям бегает, судачит. Совестно из–за нее: председателева жена, а пример другим скверный. Но заговорить с ней об этом, подступиться — не решался. Как обидишь кроткую такую, ласковую, нежную. Любил жену Антон Иванович сильно, считал себя обязанным оберегать ее, слабое существо, от тягот жизни. Тут, после Дарьиных укоров, набрался духу. Да еще миллион стоял перед глазами неотрывно. Ворвался в дом — решил ни на час не откладывать объяснение: пока в запале — дело будет, упустишь время — опять размякнешь.
— Марьяшка, — сказал он грубовато, не глядя на нее. — Ты же по спискам в полеводческой бригаде. Когда на работу выйдешь? — И оробел, добавил в оправдание: — Народ спрашивает.
— Тошенька! — Марьяна в изумлении округлила красивые, томные глаза. — Ты… меня… в поле? А как же дом? Обед кто? Кто кормить–поить тебя будет? Как же это? Тошенька! На мне свет, что ли, сошелся? Да я в поле… Что мне там? Не умею я, не знаю этих дел.
— Учиться надо! — Антон Иванович все еще не смотрел ей в глаза. — Прошу, не подводи меня, не позорь.
Марьяна скривила губы, заплакала, закрыла лицо белым кружевным передничком с фамильным, собственной рукой вышитым вензельком: «М. С.» — Марьяна Суркова.
Дрогнуло сердце у Антона Ивановича, шагнул к ней, хотел обнять, прижать к груди, утешить. Не обнял, не утешил, выскочил за порог, размахнулся дверью садануть в косяки — удержал руку, прикрыл осторожно и вышел, не гремя сапогами, на крыльцо. Там скинул шапку и подставил ветру горячую голову.
Весь день как потерянный слонялся потом по колхозу. «Пришел домой поздно, Марьяны нету. Лежит записка на столе: «Тошенька родной! Прости меня. Чую, будет тебе от меня беда — такая уродилась. Ухожу, не зови обратно. Не калечь ни себе, ни мне жизнь. И так сердцу больно. Марьяна».
Кинулся к двери, тоже уйти из пустого дома, и не ушел. Сел возле стола, уткнулся лбом в холодную клеенку, да так и заснул. Во сне всхлипывал — мальчишкой себя видел: мать за уши драла.
Проснулся, глазам не поверил. Сидит напротив, глядит на него она, Марьянка. Записка в мелкие клочья изорвана. Не сон ли?
— Некуда мне тут деваться, — сказала Марьяна. — Завтра соберусь, в город уеду, в учреждение поступлю. Писать, читать умею.