Страница 2 из 135
— Ну, вот и снова мы вместе, — сказал Лукомцев, расстегивая кожанку. — Года, как говорится, не прошло. Может быть, думаешь, я привидение с того света? Как- то странно смотришь на меня. Удивляешься тому, что жив, что ли?
— Рад просто, Федор Тимофеевич. Рад.
— А было дело, и правда, — продолжал Лукомцев, — чуть в привидение не превратился, и правда, чуть не сложил свои старые кости под Веймарном. Скажи пожалуйста! — воскликнул он удивленно. — Встретились! Но, между прочим, я о тебе давно слыхал — что здесь хозяйствуешь.
— Какое там хозяйствую!..
— В штабе армии рассказывали. Винюсь, что раньше не заехал. Уж прости, дела–то ведь такие!.. А вспоминал, часто вспоминал. И кабинет твой в Славске помнил, и петрушку твою знаменитую на окне.
— Кок–сагыз, — поправил Долинин.
— Вот–вот, и плющик тот, что до окна на второй этаж добирался. Цел ли, кстати, домик ваш? Славный был домик.
— Говорят, цел пока. А вот казармы ваши сгорели, Федор Тимофеевич, сам видел. Я же нет–нет да и сбегаю посмотреть в трубу, здесь, на колокольне. Казармы–то как раз на окраине, видны словно на ладошке.
— И я их вижу. Но лучше бы не видеть! Досада берет, злость. Дивизия прямо против Славска стоит. Думается, двинуть разок — и там. А попробовали наступать, за полтора часа триста человек потеряли.
Оба задумались, приумолкли, вспоминая трудные осенние и зимние бои, после которых возле всех дорог района повырастали бесчисленные холмики свежих солдатских могил.
— Спасибо все–таки, что навестил, Федор Тимофеевич, — сказал наконец Долинин.
— Да разве я навестил, Яков Филиппович! Возвращался сейчас из штаба армии, и вот застрял возле моста: камеры сдали. Шофер там мучается на дороге, а я к тебе зашел. Срамить ты меня должен за такой визит, а не «спасибо».
— Ползунков! — крикнул Долинин, открывая дверь. — Варенька, скажите Ползункову, пусть пойдет поможет шоферу генерала. Какой номер, Федор Тимофеевич?
— Узнает и так. Машина все та же, студебекер. Вид, правда, уже не тот, но узнает. Только что это ты меня в генералы произвел? Если по солидности, то нету этого. Если сообразуясь с папахой, тоже промашка: верх не того колера. Полковник я, Яков Филиппович, полковник. Как был.
Долинин смутился:
— Ползунков подпутал. Вошел и бухнул: генерал! Да ты садись, Федор Тимофеевич. Чего это мы стоим?
— Сядешь — замерзнешь, холодище у тебя. Ко мне бы в землянку пожаловал — дворец! И вообще, отстал ты от жизни, гляжу. За окном лед идет, а у тебя ноябрь. — Лукомцев указал на календарь. — Феномен природы!
— Могу пообрывать хоть на полгода вперед, да что толку? Ждал всю осень: вот–вот в Славск вернусь, перекинули меня туда самолетом, партизанил. А теперь… Зарылись вы в землянках своих. Во дворцах!
— На бюро бы вопрос поставить — так, что ли? — Лукомцев невесело усмехнулся.
— А я серьезно говорю, Федор Тимофеевич, смотри! — Долинин достал из ящика стола карту. — Двинуть бы сюда, за бумажную фабрику, и прямо бы в тыл Славску…
— А там — полный разгром врага, и ты бы под Первое мая к себе домой вернулся? Увы, дорогой мой товарищ секретарь! Все сейчас стратегами стали. Но война так просто не делается. Метода «двинуть», о котором и я вот упомянул, она не терпит. Ну что такое Славск, Яков? Думать, так думать о большем — о Красном Селе, о Гатчине, Чудове… Тогда и Славск твой на корню отсохнет. Военная наука точная, истерик она не любит.
Долинин хотел возразить, но помешала вбежавшая Варенька.
— Яков Филиппович! — закричала она так, точно Долинин был от нее по меньшей мере верстах в трех. — Наши пришли! Наши! Партизаны.
Долинин нетерпеливо взглянул на Лукомцева.
— Партизаны? Давай, давай их сюда, Яков! Легки на помине. — Лукомцев кивнул головой. — Приглашай.
Но партизаны приглашения и не дожидались. В ватниках и полушубках, в заячьих треухах, с оружием, — как были с дороги, так и ворвались они в кабинет. И снова в этот день обнимал Долинин дорогих друзей. Потом он представил их Лукомцеву. Но Лукомцев и без того был давно знаком со многими. И с худощавым, нервным Наумом Солдатовым, и со спокойной, рассудительной Любой Ткачевой — секретарем райкома комсомола, и с бывшим главным агрономом совхоза № 5 Сергеем Павличевым.
— Помню, — говорил старый полковник, пожимая протянутые руки. — Как не помнить! А к кому вы, товарищи уважаемые, за докладчиками перед торжественными датами ходили?..
В тесную комнатушку набилось человек пятнадцать, расположились кто где — на стульях, на диване, на подоконниках. Вошла, конечно, и Варенька Зайцева; кутаясь в свой теплый платок, она прислонилась плечом к косяку двери. Хмурый, незнакомый Долинину партизан с черной повязкой на левом глазу присел к печке и, вынув большой нож, стал щепать лучину.
— Что же получается! — горячо говорил Солдатов неожиданным при его сухонькой комплекции громовым басом. — У нас в районе, и именно в твоем, Яков Филиппович, кабинете, сидит городской голова. И кто бы ты думал? Директор школы глухонемых!
— Савельев?!
— Да. Именно. Преподобный Пал Лукич.
— Такой активист был! Ты, может быть, помнишь его, Федор Тимофеевич? — Долинин повернулся к Лукомцеву. — Ну, такой пожилой красавец с черной бородкой. На всех собраниях выступал, речи сверхидейные закатывал. Не помнишь?
— Теперь он у них активист! — сказал Солдатов. — Немецкая борзая! Район знает отлично, вроде как мы с тобой знавали. Затравил народ. Житья нету.
— А почему бы его не убрать, мерзавца? — сказал Лукомцев, закуривая короткую черную трубочку.
— Мы именно это и хотели сделать — убрать. Да нам, мужикам, в город не пройти, ловля идет свирепейшая. Фронтовая ведь полоса! Только Любаша решалась на такие походы.
— Не возьмешь его, осторожный, — откликнулась Люба Ткачева. Она стала рассказывать о Славске, о том, что сталось с ним после восьми месяцев хозяйничания немцев.
Лукомцев слушал и любовался ею. «Два–три года назад, — думал он, — сидела поди за школьной партой, мечтала об институте, и вот, в разбитых сапожищах, в изодранном ватнике, повязанная одеялоподобным платком из цветных лоскутьев, ходит сейчас в разведку». Старый человек, у которого в первый же день войны был убит сын — артиллерист–пограничник, каждый раз, встречаясь с молодежью, испытывал какое–то странное чувство, не поддававшееся, думалось ему, никакому анализу. А было оно, это чувство, простое, как сама жизнь, — чувство осиротевшего отца. Лукомцев не умел, да и не любил проявлять внешне своих чувств даже к родному сыну, — держался с ним, бывало, сурово, «без нежностей». Но что поделаешь — суровость суровостью, а сердце остается сердцем: в дни осенних боев, когда времени не было даже на то, чтобы пораздумать как следует о своей утрате, он добрым этим стариковским сердцем ухитрился, как к сыну, привязаться к молодому лейтенанту, делегату связи от взаимодействовавшей с дивизией морской бригады, — и снова не дал тому хоть в чем–нибудь это почувствовать.
Слушая рассказ Любы Ткачевой, он готов был подойти, обнять эту полную светловолосую девушку с трогательно розовыми ушками, сказать ей: твое ли это дело — война! Уезжай поскорее куда–нибудь за Волгу, береги себя. Но он только любовался ею из–под нахмуренных седеющих бровей и думал о том, как, в сущности, просто решился извечный вопрос: «отцы и дети». И отцы и дети в трудную годину становятся в один строй, плечом к плечу, и кто, взяв сегодня горсть земли с поля боя, отличит в ней кровь отцов от крови детей?..
Гулкий, простудный кашель Солдатова прервал мысли Лукомцева. Он снова взглянул на Любу, которая, отвечая на чей–то вопрос, говорила:
— Даже окна этот Пал Лукич проволочной сеткой заделал.
— Чтобы гранатой не достали, — пояснил партизан с черной повязкой на глазу.
Долинин посмотрел в его сторону и с удивлением увидел, что печка уже топится и дрова в ней весело потрескивают.
— Сырые же! — сказал он.
— Это сырые? — Партизан постучал поленом о полено. — По–нашему, это — порох. Мы, товарищ секретарь, под проливным дождем разводили.