Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 135



Повторять удар нужды не было. Посреди загона лежали рядом Лаврентьев и Буран. Буран тяжело дышал, бока его раздувались и опадали, подобно кузнечным мехам. Из рассеченного лба текла струйка крови. Была она гуще и темней, чем кровь, хлеставшая на снег через изорванное в клочья пальто Лаврентьева.

— Доктора! — заметалась Дарья Васильевна. — Пронину скорей! Что стоите! Человека убило.

Кто–то помчался выполнять ее приказание.

Со всех сторон, прослышав о несчастье, валил к загону народ; перелезали через изгородь. Женщины охали, утирали глаза платками, мужчины угрюмо молчали. Антон Иванович нагнулся, приложил ухо к губам Лаврентьева, слушал дыхание.

— Вроде нету?.. — Он растерянно поднял голову. — Не дышит.

— Ой!.. — сорвался женский голос.

— Людоеда какого вырастили! — Анохин зло пнул валенком в бок Бурана и выругался от бессилия»

Прибежали запыхавшиеся Катя Пронина, фельдшер Зотова и тетка Дуся с носилками. Катя и Зотова принялись разбирать кровавое тряпье на животе и на боку Лаврентьева. У Кати дрожали руки. От нее толку было мало. Зотова отстранила врача и действовала сама. Фельдшерица всю жизнь провела в деревне, много перевидела всяческих увечий, ко всему привыкла, знала, что прежде всего надо остановить кровь. Но раны Лаврентьева были так велики и ужасны, — даже для Зотовой ужасны, — что она отказалась от попытки закрыть их простыми тампонами.

— Операция, немедленная операция, Екатерина Викторовна! — сказала она, подымаясь на ноги. — Понесемте в больницу. Помогите, товарищи.

Помощников оказалось больше, чем следовало. Пришлось оттеснять народ, уговаривать расступиться. Лаврентьева положили на носилки, за них взялись Носов, Карп Гурьевич, Антон Иванович, Павел Дремов. Шагая в ногу, понесли в тягостной кладбищенской тишине. Были слышны только сухой скрип снега да прерывистое дыхание людей.

Елизавета Степановна не знала о случившемся. Напевая песенку о том, как в Таганроге убили молодого казака, она наводила в доме порядок. Завтра Асюткин день рождения. Молодежь придет, парни с девками. Пашка Дремов явится. Ну что ж, Пашка так Пашка, Не будет же мать стоять на дочкиной дороге. Да и к чему перегораживать ее, дорогу эту. Пашка — малый работящий; если дело ему дать по специальности, не оплошает. В колхозе им довольны. Занозист иной раз. Мужчине и положено быть занозистым. Хуже, если он что овсяный кисель — кислый да холодный.

Попала под руку злосчастная бутылка, — скатерти, салфеточки перебирала в комоде. Прижалась к ней лбом, зашептала, не удержала тихих горячих слез:

— Родненький мой, ненаглядный! Доньке нашей двадцать годков. Невеста. Не увидишь красавицу свою в белом платье пышном. Не погуляешь на свадьбе, не подымешь чарочку за жизнь ее, за счастье женское. А помнишь — еще в зыбке была, головенка светленькая, что в пушку лебедином, — говаривал ты: «Доживем до свадьбы, пир горой устроим. Все Воскресенское пять дён пьяное лежать будет». Одна я пьяная, вышло; от слез, от горя пьяная. Ноги не держат, шатаюсь, ненаглядненький мой».

Билась лбом о комод, металась, причитала, к груди тискала холодную бутылку, бередила себе душу. И до того расстроилась, разнервничалась, что ударило в голову: встал он из мерзлой чужой земли, идет, скрипя по снегу солдатскими сапогами, — домой идет на дочкины именины.

Не под ногами покойного солдата скрипел снег. Скрипел он на улице, под десятками иных ног. Заслышала, приблизилась к окошку, вскрикнула. Бутылка выскользнула из рук, звякнуло стекло, и растеклись длинными ручьями слезы бабьи по намытому добела сосновому полу, пошли сочиться сквозь щели в подполье. За окном — через тонкие морозные узоры было видно — несли кого–то на больничных носилках воскресенские мужики, и где проходили — оставались на снегу, как пятаки, большие кровавые пятна.

Выскочила на улицу в одном платке — да так и обмерла.



— Дементьича–то, — сказала ей соседка, — Буран запорол.

Последней о несчастье с Лаврентьевым узнала Клавдия. Она сидела у себя за столом и писала письмо в Москву, в Тимирязевскую академию. Клавдии надо было узнать, есть ли там такие курсы, чтобы приняли на них с удостоверением об окончании семилетки и за год, а если можно, то и за полгода, подготовили в институт. Ей это было совершенно необходимо. Поставила точку на листке почтовой бумаги, расписалась: «К. Рыжова». Перечла и скомкала, изорвала в клочья письмо.

— Какая вы дура, Рыжова! — сказала вслух, громко и отчетливо, смакуя слово «дура». — Еще шесть лет… Да вам же будет за тридцать.

С тех пор как Лаврентьев нес ее на руках, Клавдия уже не скрывала от себя, что любит его. Вновь прижаться бы к нему, положить на его плечо свою голову. Она знала, что хороша собой, но теперь ей хотелось стать еще красивей, хотелось, чтобы загрубевшие от работы руки были такими же мягкими и нежными, как у Людмилы Кирилловны. Она ездила в город за кремами, за неведомым ей доселе миндальным молоком.

Снадобья эти были и в свинцовых тюбиках, и в баночках, и в бутылках. Она накупала пахучей косметической дребедени и не знала, как за нее приняться, — все это потихоньку утаскивала к себе Марьянка.

Все казалось напрасным, ничто не могло поднять ее в глазах Лаврентьева, а главное — в своих собственных глазах. Тогда пришла мысль — поступить в институт и стать, подобно Лаврентьеву, агрономом.

— Тетя Клава! — вбежали ребятишки, они по очереди врывались в каждый дом со своей новостью. — Агронома бык убил. Как взнял до неба, а после как брякнул об землю!..

Было забыто все: и равенство, и неравенство, и миндальное молоко, и Тимирязевка, и туфли на высоких каблуках…

Когда Клавдия вбежала во двор коровника, она увидела пустой загон, — там уже не было и оглушенного Бурана; скотники подняли и увели его, шатающегося, в стойло. Она увидала кровавый, перемешанный ногами снег и упала грудью на жерди изгороди,

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Зима была снежной. Снег валил днем и ночью, нагромождая всюду ослепительно белые, пухлые сугробы. Под ними исчезли изгороди, заборы, колодцы, из–за них стали непроходимыми и непроезжими дороги. По утрам, протаптывая стёжки, люди вязли в снегу выше колен. В иные годы страх и уныние охватили бы воскресенцев от такой напасти, потому что чем больше снегу зимой, тем яростней вешнее половодье, тем сильнее зальет Лопать улицы села, тем стремительней через лес и поля хлынут воды переполнившейся Кудесны, тем неотвратимей угроза урожаю.

В такие снежные годы хуже всех чувствовал себя Антон Иванович. Он раздумывал над горькой участью председателя. Когда дело идет хорошо и гладко, — хвалят весь колхоз, позабывая о председателе; когда начинаются вымочки на полях, когда не управиться в срок с посевными работами из–за того, что в бороздах чуть ли не до июня стоит вода, когда недобор урожая, — громят, ругают, тянут на исполком, на бюро райкома — кого, весь колхоз? Нет, одного председателя: не обеспечил, не организовал, упустил, не сумел, не возглавил.

Удивительная это должность — должность колхозного председателя. В конце двадцатых годов никто и не думал еще, что возникнет она, такая хлопотливая, беспокойная и трудная; что какой–то крестьянин — бедняк или середняк, Сурков или Лазарев, ничего прежде не ведавший, кроме полутора–двух десятин своей пашни, костистой лошаденки да рязанского немудрящего плужка, — превратится в общественного деятеля, примет на себя тяжесть ответственности за сотни, за тысячи десятин земельных угодий, за десятки коней, за большие когорты плугатарей, севцов, молотильщиков, шоферов, механиков, животноводов, огородников; что он, этот Сурков или Лазарев, на пять, на десять голов перерастет в своем общественном сознании, в государственном мышлении не только какого–нибудь английского лорда–смотрителя за дворцовыми сквозняками, но даже и многих канцлеров и многих премьер–министров заморских государств. Какой заморский премьер будет волноваться, терзать себя оттого, что на поля его страны выпало слишком мало или слишком много снегу? Вымокнут или выгорят посевы, страна окажется перед лицом голода и бедствий — что из этого? Дороже станет хлеб, а следовательно, возрастут дивиденды премьера, — ведь он не только премьер, но еще и крупный держатель акций импортной хлебной компании.