Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 135



У него в глазах была, видимо, такая растерянность, что Людмила Кирилловна засмеялась:

— Пять–шесть дней, и ваша подруга пойдет домой, все, что надо, мы ей сделали. Кататься можно вполне спокойно, с чистым сердцем.

— Насчет подруги, это…

— Меня не касается, да? Согласна.

— Нет, не то. Просто вы ошиблись.

— Неразделенное, значит, чувство? Это хуже. А на катанье все–таки настаиваю. Мне надо с вами поговорить. Сама судьба нас столкнула сегодня. Я хотела оставить вам письмо. Но зачем письмо, когда наконец состоялась долгожданная встреча.

— Почему? Почему оставить? Где оставить?

— Идите за веслами, и все выяснится. Я хочу кататься на лодке, слышите?

Она пошла к реке, Лаврентьев свернул во двор Карпа Гурьевича, взял весла под навесом и догнал ее у самой воды. И вот они плывут — зачем и куда?

— Не буду вас мучить, товарищ влюбленный, — заговорила Людмила Кирилловна, когда поравнялись с заброшенной церковкой. — Я всегда была откровенной с вами, возможно, слишком откровенной. Нет нужды скрытничать и сегодня. Знаете вы или нет — это наша последняя встреча, последний разговор! — Голос Людмилы Кирилловны дрогнул. Да, последний. Я уезжаю. В субботу. Сегодня — среда. Мне бесконечно тяжело. Бесконечно горько. Я не могу вас ни в чем винить, ни в чем упрекать. Вы не дали мне ни малейшего повода думать, что я имею на вас какое–то право. Но мы встретились, там еще, в сарае, скрываясь от дождя… Помните? Потом вы были у меня, дружески так, хорошо беседовали. Во мне возникла надежда… выросла в большое чувство… Нет, нет, не говорите ничего, молчите! Дайте высказаться мне. Для чего это я все открываю перед вами, зачем? Чтобы вы не думали обо мне плохо, Петр Дементьевич, чтобы поняли меня, чтобы хоть изредка вспоминали. Да, вы ни в чем не виноваты. Ну, не понравилась, не понравилась — что поделаешь. Мне тоже долгие десять лет никто не мог понравиться. Почему не понравилась — это другой вопрос. Может быть, тут была моя ошибка, может быть, устремив всю душу вам навстречу, я показалась… — она помолчала, — слишком доступной. Ужасно горько, если вы думаете так. За десять лет после мужа не было человека, который мог бы сказать эти два страшные слова. Я вам, кажется, уже рассказывала, что разуверилась в любви, в настоящих чувствах, — неудачное замужество было тому виной. А раз не было любви, не было и встреч. Зачем? Знаете, как это бывает с одинокой женщиной? Сначала один, а раз был один, будет и второй, за вторым придет третий… Границы возможного и невозможного перестают существовать. Наклонная плоскость… Ходьба по ней имеет свои неумолимые законы. Я крепилась, держалась. Одинокой держаться трудно, ой, как трудно. И угрозы, и мольбы, и — боже мой — чего только на тебя не обрушат, вплоть до жалоб на загубленную жизнь, на нелюбимую жену, и так далее, и тому подобное. Прошла через все искусы. Вы, может быть, мне не верите? Вас, может быть, смущают мои альбомы? Да, альбомы полны фотографий мужчин. У меня есть от них еще и толстая пачка писем. Эти мужчины глядели в глаза смерти, они проливали кровь за родину, я просиживала ночи возле их постелей, я считала их пульс и, когда он ослабевал, бежала за шприцем с камфарой и кофеином. Сняв госпитальные халаты, вновь надев старенькие гимнастерки, эти мужчины хотели, чтобы я непременно сфотографировалась вместе с ними. И я этого хотела. Альбомы с мужчинами — это моя биография, Петр Дементьевич, но биография не женщины, а медицинской сестры.

Людмила Кирилловна то бледнела во время своего рассказа, то заливалась густой краской волнения, то утирала слезы, то улыбалась виноватой улыбкой. Лаврентьев несколько раз порывался прервать ее, но Людмила Кирилловна махала руками, головой, не давала ему сказать слова и все рассказывала, рассказывала.

— Кажется, все! — всей грудью вздохнула она наконец. — Теперь мне легче.

— Вышло плохо, очень плохо. — Лаврентьев бросил весла, которыми и так давно перестал работать.

— Но зато очень честно и чисто. Мне отвратительны те женщины, которые, подличая, изворачиваются, лавируют, завлекают и увлекают — лишь бы добиться своего, какой угодно ценой и какими угодно средствами. Чистая цель требует чистых же и средств. Вот мое убеждение. Я остаюсь при нем. Вернее — с ним уезжаю. Завтра — мы получили телеграмму — к нам прибудет Катя Пронина. Райздрав направляет ее в Воскресенское. А мне разрешили поехать в Институт усовершенствования врачей. Не думайте, это не бегство женщины, сломленной судьбой. Нет, но нам лучше не видеть и не встречать друг друга. Тогда, возможно, у нас останутся хотя бы теплые воспоминания. У меня по крайней мере. После института я снова вернусь в деревню, я ее полюбила.

Вечер спускался над рекой, лодку несло течением, под бортами лопотала вода. В темнеющем небе, как искра, проступила яркая голубая звезда.

В эти минуты Лаврентьев был ненавистен себе. Кто он такой, вставший на пути этой женщины? Зачем он возник тут и причинил ей столько горя?



— Людмила Кирилловна, может быть, не вам, а мне уехать? — сказал он тихо. — Вас здесь так любят, привыкли к вам.

— Петр Дементьевич, не обманывайте ни меня, ни себя. Вы никуда не уедете. Вас растрогало мое горе. Это лишнее свидетельство, что я не ошиблась в вас, что вы очень хороший человек. Но вы, повторяю, никуда не уедете. Для вас — знаете же отлично это — дороже моего покоя, дороже самого себя, дороже вашей Клавдии дело, начатое вами в Воскресенском. Я же слыхала о нем.

Они вернулись в Воскресенское за полночь, потому что их снесло километров на восемь и грести против течения было трудно, подвигались медленно.

Лаврентьев примкнул лодку к плоту, вышел за Людмилой Кирилловной на берег.

— Провожать меня не надо, — предупредила она. — Простимся тут. Будьте здоровы, Петр Дементьевич. Желаю вам только счастья, много счастья.

Он держал ее мягкую узкую руку и ужасался: неужели в последний раз эта рука в его руке?

Она осторожно, но настойчиво отняла руку, повернулась и пошла, освещенная луной, гибкая, стройная, и такая как будто бы близкая, что разве можно ее терять? Вместе с нею уходил навсегда большой и значительный кусок жизни Лаврентьева в Воскресенском, ставший дорогим только теперь, когда думать о нем можно было лишь как о чем–то минувшем.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

По окончании основных осенних работ, после уборки и молотьбы, в Воскресенском устроили праздник и назвали его Днем урожая. В школьном зале был общий стол, были вино и обильные закуски. Прежде чем приступить к питиям и яствам, говорились речи. Когда выступил Антон Иванович, его сразу предупредили: «О миллионе. Толкуй, председатель, о миллионе. Заработали или нет? Есть ли он в колхозной кубышке?»

— В кубышке, дорогие граждане, миллиона я не наблюдаю, — ответил Антон Иванович. — Да и, в общем и целом, судить о полных итогах рановато, не подбили сальдо, щелкаем пока на счетах. Что известно? Про полеводство известно. Урожай плановый вытянули Ульян Анохин и наши комсомолки — за них чокнуться сегодня желаю от всей души — своим достижением на пшенице, подняли общую среднюю цифру по колхозу, — значит, что? Значит, с хлебопоставками мы не последние в районе. На трудодень хлеба будет. Не так уж чтоб через край, но будет. Животноводству кормов на зиму тоже, можно надеяться, что хватит.

— Ну, а миллион, миллион?! — крикнули.

— Миллион? Как я буду о нем говорить, граждане, ну как? Овощишки еще возим да возим, мед не реализовали, у животноводов год не кончен — осенние опоросы идут, дойка продолжается. Главная сила наша, овощные семена, в мешках лежит, — попробуй тут судить о миллионе! Эдак, если общим глазом окинуть, вроде бы что–то такое близкое к делу виднеется. А конкретно, вынь да положь, полный баланс, — извиняюсь…

— С селом–то, скажи, как? Скринемся иль нет? — задал вопрос кто–то из стариков. — Зорить будешь гнезда?

Антон Иванович, хоть он и махнул тогда рукой и обозлился на Карабанова, не мог не понимать, что Карабанов, в сущности, был прав, предупредив воскресенцев от увлечения планом перенесения поселка. О плане своем он теперь не поминал, старался пересилить себя, бороться за миллионный доход только во имя укрепления общественного хозяйства и высокой стоимости колхозного трудодня, но в душе мечта его продолжала жить. Он, правда, многое из того, что было вычерчено на листе александрийской бумаги, уже стер резинкой, — а все–таки лист этот был ему по–прежнему дорог. Не он, не Антон Иванович, начал сегодня разговор о переселении из низины на верхние места, но, поскольку разговор начат и заданы вопросы, ответить на них надо.