Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 107

Почта же являет собою небольшой, двухэтажный, выкрашенный, когда-то, в зеленое, но, от дождя, и снега, и времени, потемневший, конечно, дом, с застекленной — пять или шесть ступенек ведут к ней — верандой, где, кроме вышеупомянутого телефона, стоит — и, по-видимому, стоял здесь всегда — один-единственный, с продавленным сиденьем стул.

Веранда эта не запирается; звонить отсюда можно и вечером (когда на почте никого уже, разумеется, нет…) — и сколько же (думаю я теперь…) — сколько же вечеров я провел здесь: за все эти годы?

Макс, как бы то ни было, провел здесь однажды один — незабываемый: говорил он впоследствии — вечер.

И мне очень хочется верить, теперь, что это был именно тот, тот самый и единственный вечер, когда он звонил в Москву — мне.

Но я так до сих пор и не знаю, кому он в тот вечер звонил.

У него был, по всей вероятности, так называемый и заранее купленный им — талон: на пятиминутный разговор с Москвою.

— Придется подождать, — сказала, в трубке, телефонистка. — Хорошо?

— Хорошо.

— Я позвоню вам.

Он спустился вниз по ступенькам, сел на одну из них, закурил сигарету и принялся, значит, ждать.

Скажу сразу: он прождал полтора часа.

Он прождал полтора часа: и это (говорил он впоследствии…) — и это было как будто одно, чудесно-растянутое и — так, растягиваясь, утончается некая, скажем, ткань — очень тонкое, почти прозрачное (говорил он…) мгновение.

Был светлый, еще совсем светлый вечер — середина июня — и только медленное, едва заметное затихание, замирание кустов и деревьев втайне предупреждало, быть может, о приближении чего-то — какой-то — еще не ночной — дождевой темноты; и все вдруг, в самом деле, темнело; отворачивалось; замыкалось в себе; светлело опять; и хотя ветра здесь, за деревьями, не было, Макс, поднимая голову, видел, как быстро, по раскрытому небу, пролетают, проносятся то освещенные уже клонившимся к западу солнцем, то вдруг совсем темные — или темные только снизу, сбоку же, слева, сияющие, сверкающие по-прежнему, ослепительно-белые, но уже с розоватым отливом, друг на друга налетающие облака.

Он не предполагал, разумеется, что ждать ему придется так долго: разговор давали обычно минут через двадцать, двадцать пять, иногда тридцать.

И когда он прождал их, эти двадцать, и двадцать пять, и тридцать, и сорок минут, уйти, не дождавшись, было бы уже слишком обидно… он и не уходил, сидел, ждал.

И опять пролетали, летели то совсем темные, то освещенные солнцем, сверкающие, сияющие облака; и залетевшая с моря, или, может быть, ветром занесенная чайка кружила над почтой, над соснами; и потом налетел, действительно, дождь (он укрылся от него на веранде…); вспыхнул на солнце, — погас, — пролетел; и легкие капли на ветках сирени тоже вспыхнули, — сверкнули, — погасли…

Думал ли он о чем-нибудь?

Нет, ни о чем… так, какие-то, более или менее случайные мысли, сами собой появлявшиеся, сами собой исчезавшие…

Он ждал, ждал — и только.





Сорок минут, пятьдесят минут, час… одно-единственное, отчасти заполненное, конечно, и какими-то случайными мыслями, и внезапно налетевшим дождем, и непрерывным изменением облаков, — и все-таки ничем не заполненное, раскрывавшееся: в пустоту, в пустоту… — растянутое — как некая, скажем, ткань — прозрачное, тонкое, почти пустое мгновение.

Он ждал, ждал — и только; он никуда не мог отойти; он был как бы привязан, прикован: к телефону, упорно молчавшему: к своему собственному ожиданию: к настоящему, следовательно…

Он был как бы приговорен к настоящему: вот в чем все дело: к настоящему (с улыбкой: я помню…), которое рано или поздно должно было разрешиться — звонком, но которое, не разрешаясь им, упорно и по-прежнему оставалось собою: мгновением, пустым и прозрачным.

И глядя по-прежнему на — летевшие, пролетавшие облака, легкие капли на ветках сирени, ни о чем не думая, садясь и вставая, поднимаясь и спускаясь вновь по ступенькам, он вдруг почувствовал что-то… для него самого неожиданное, но вместе с тем как будто подтвердившее, вновь подтвердившее его, Максовы, уже, в общем, не покидавшие его, Макса, отчасти, но лишь отчасти, как сказано, новые, по ту сторону, ощущенья и мысли: и это было (говорил он впоследствии…) так, как если бы, садясь и вставая, поднимаясь, спускаясь вновь по ступенькам, он, Макс, приговоренный и прикованный к настоящему, вдруг — с совершенной ясностью, несомненностью, но и с внезапным, радостным, может быть, удивлением — почувствовал, — понял, увидел, — что оно его — держит, что он: в нем — и не падает.

Оно держало его, это пустое мгновение; он был в нем — и не падал. Не падал.

— Вот так вот… вот так вот…

— Со всех сторон… по ту сторону…

И по-прежнему замирали, затихали деревья, кусты, все вокруг; и только капли падали с веток, не нарушая, но как будто усиливая это ощущение неподвижности, глубокой и гулкой.

Час и десять минут, час и двадцать… все равно, неважно, неважно…

И когда зазвонил, наконец, телефон, на веранде, все проснулось, все ожило; ожили, проснувшись, кусты; проснулись деревья; самый воздух затрепетал, оживая; — и взбежав по ступенькам, широким, почти немыслимым здесь, на веранде, как будто перенесенным сюда снаружи, но изнутри освещенным и напомнившим ему что-то — он не успел вспомнить что — быстрым и плавным движением подвинув к себе, к телефону поодаль стоящий стул, Макс, снимая трубку и в то же время садясь, сев, ногу закинул за ногу: — и почти неожиданно для него, опять-таки, самого, срываясь, падая — падая? — нет — да и нет — не падая, падая, прозвучал, в трепещущей тишине, его собственный, неузнаваемый голос:

— Да, да, я слушаю…

— Говорите.

И если — как мне очень хочется верить — звонил он в тот вечер — мне: я, на моем конце провода, в том городе (отсюда — почти невозможном…), в той комнате (которая была когда-то моею…), сквозь шумы и треск в трубке, сквозь еще какие-то, приглушенным шепотом совещавшиеся о чем-то, посторонние, дальние голоса, — услышал, значит, его, Максов, неузнаваемый, и не сразу мной узнанный, одновременно спокойный и взволнованный голос… и этим спокойно-взволнованным голосом он сказал мне, что — вот, он снял для меня комнату, здесь, что я могу приезжать… если еще не раздумал; и потом спросил меня… как показалось мне: улыбнувшись… закончил ли я мое служение — неописуемому (которое я — заканчивал…) — спросил меня, следовательно и нарушим запрет, об экзаменах (из которых — еще один оставалось мне сдать…); и пожелав мне успеха, вновь… или так показалось мне… улыбнувшись, сказал вдруг, я помню, что… между тем… он так и сказал: между тем… он, Макс, сидит сейчас на веранде, на почте и в соседней деревне… и что, как вот сейчас он заметил, замазка оконных рам… на этой, значит, веранде… отваливается, по краям их, совершенно и точно так же… неважно; я же (в свою очередь пообещав ему — как только закончу служение, сдам экзамен, приехать…) еще пару мгновений слушал, как некогда, быстрые, на моем конце провода, короткие, резкие, обгонявшие друг друга гудки…

52

Но совсем не мне, может быть: Алексею Ивановичу, быть может, звонил он в тот вечер; подтвердившему свой приезд и их встречу: уже давным-давно отмеченную мною на карте.

Они условились о ней еще там, весною, в Москве; Алексей Иванович назначил, как сказано, день (тридцатое июня, к примеру…); назначил время (пять часов вечера…); назначил и место.

— Знаете ли вы, — спросил он у Макса, — знаете ли вы отходящую от центральной и к морю ведущую улицу? Там есть кафе, у самого берега…

О конечно, конечно, он знал его, это кафе; и эту улицу он тоже, конечно, знал. Он забыл лишь, как выяснилось, это ощущение: курорта, праздной толпы… ощущение — отзвук прошлого — которое тут же, разумеется, к нему возвратилось, когда он, Макс, — тридцатого, к примеру, июня — (был не жаркий, но ясный, и солнечный, и чуть-чуть ветреный, может быть, день…) — доехав, на автобусе, до последней, конечной, — и дальше, на так называемой электричке, до той самой станции, где он сошел, некогда, с Фридрихом, — когда он снова оказался в этом поселке, на той широкой, шумной, центральной (и самой — курортной…) улице, где он некогда, вместе с Фридрихом, жил.