Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 142

Он вспоминал расторопных венских кельнеров в длинных, до полу белых фартуках — эти фартуки, однако, не мешали им стрелой носиться по залу с бутылками и шницелями; вспоминал пражских официантов в коротких серых курточках с латунными пуговицами, их радушное и певучее «на схледано-оу…»; вспоминал услужливых и внимательных, но без тени подобострастия, американских боев. При взгляде на них посетителю, во-первых, сразу становилось ясно, что это именно официанты, а не графья и не пушечные короли; во-вторых, кажется, сами официанты отдавали себе в этом отчет.

Платон Андреевич налил рюмку, опрокинул, выпятил губу. Без аппетита ковырнул вилкой янтарный пластик балыка.

Нет, не то чтобы он испугался своих мыслей, своих суждений по этому частному поводу, — нет, он мог бы и вслух высказать эти мысли.

Но всякий раз, когда подобное приходило на ум, становилось неуютно, неустроенно, неловко… Это чувство возникало и тогда, когда он, заполняя анкеты для всяких, время от времени возникавших оказий, добирался до графы «Пребывание за границей».

Он пребывал за границей трижды: до войны — в Соединенных Штатах и Бразилии, а сразу после войны — в Чехословакии и Австрии. Он ездил в командировки по делам государственной важности. Его отчеты были одобрены в наркоматах и министерствах.

И все же, когда он добирался в анкете до графы «Пребывание…», ему делалось неуютно, как вот сейчас, неустроенно. Было чувство вины. Его анкета уже не была чиста. Он подсознательно ощущал свою неполноценность. Особенно в те моменты, когда что-то извне раздражало, подсказывало сравнение — вроде этих официантов…

И тогда он недобро въедался в самого себя, ел себя поедом, уличал: что, дескать, набрался там?..

Хохлов выцедил остаток из аптекарского графина — едва половина рюмки.

Тяжело, сосредоточенно, напрягши волю, посмотрел туда, в угол, где, избоченясь, накинув ногу на ногу, спиной к нему стоял его официант — длиннорукий такой бандюга в смокинге.

Спина вздрогнула тотчас, будто ее кольнуло слабым током. Официант обернулся.

Платон Андреевич удовлетворенно хмыкнул.

— Еще двести? — Бандюга был опытен и догадлив.

— Двести.

— Нести соляночку?

— Нести.

Лишь два столика были заняты в поле зрения Платона Андреевича.

Справа, у стены, сидела пара — он и она. И Хохлов сразу определил: муж и жена.

Он дороден, она суха. Он хмуро жрет отбивную, она — белую рыбку. Ему охота еще выпить, а она не разрешает. Он ей молча дает понять, что если уж пришли в ресторан, то надо все как следует — чтобы дым коромыслом и все такое. Она же без конца, без остановки, неслышно эдак, а зло и едко, но при этом тонко улыбаясь — для окружающих, хотя никого кругом нет, разве что для официанта, а он-то уж привычен, — она ему все выговаривает, она его все учит, как быть приличным человеком и прилично посещать рестораны. Он ей, значит, молча намекает, что пошла бы ты туда-то и туда-то, холера старая, без тебя бы тут с друзьями-приятелями либо еще с кем уж я бы провел приятно время, и было бы мне что вспомнить, когда минет похмелье, вспомнить с блаженной ухмылочкой… А она ему решительно (и неслышно эдак) заявляет, что никаких таких друзей-приятелей и тем более кого-либо еще она ни в коем случае не потерпит, все, мол, твои повадки мне давно известны, и я тебе не запрещаю с получки сходить в ресторан, но именно так, а не иначе, прилично, семейно, понял?.. «Стерва», — багровея от злости, гложет он баранье ребрышко. «Мерзавец…» — тонко улыбается она.

Им несут кофе.

Платон Андреевич залпом осушил рюмку. Он больше не смотрел туда. Все это он знал наизусть. Увы. Они придут домой. И помирятся. У них дети. И прожито вместо двадцать лет. Много. А это любовь своего рода. Они помирятся.

Хохлов покосился влево.

Там, в его поле зрения, была еще одна пара. И опять он сразу определил, что эти — не муж и жена.





Он моряк. У него черный просвет на погоне и созвездие малых звезд: то ли три, то ли четыре. Куцая планка юбилейных медалей — воевать не поспел. У него из-под кителя, сбоку, свисает нечто, сводящее с ума мальчишек, — кортик. И девчонок это тоже, наверное, сводит с ума.

Он моряк и красив сам собою. Смуглое — даже на исходе зимы смуглое от загара — лицо. Волосы черны, не вьются, сверкают гладко, как хромовый сапог. Глаза сини, ласковы и непорочны. Что там ни говори, а моряки — на поверку, — они самый целомудренный и самый чистый, хотя и лихой народ. Как-то их чистит, драит море, возвращает отроческую свежесть душе, пока они вдалеке от родины, от грешной тверди.

Вот он наливает ей коньяк — рукой уверенной, твердой, не промахнувшись, в узкую рюмочку; вот он придвигает к ней салатницу и мельхиоровый горшочек с икрой — жестом щедрым, веселым, от сердца; вот они чокаются и поднимают глаза друг на друга — а глаза его сини и наивны, несмелы, и в них отчетлива влюбленность… Присохли, товарищ капитан-лейтенант.

Она же изящна, тонка, как змейка. Настолько юна ее талия, настолько хрупки плечи, настолько бедра узки и субтильны, что обтянутая тугим чулком, видная из-под стула нога кажется слишком полной, дебелой, чертовски сильной, и ступня будто бы крупна, а на самом деле все в порядке — просто вот такое утонченное сложение тела. Носик у нее. Ротик. Прическа облаком. Зеленое платье чехольчиком. Легкая вся такая.

В коньяке она лишь смочила губу. И ест деликатно, будто ей неохота, будто вообще, в повседневности, она питается воздухом. Держит она себя здесь, в ресторане, натянуто, строго: вроде бы терпеть она не может этих кабаков и сроду в них не бывала. Даже не имела представления, что есть вот такие кабаки. Не ведала, не знала…

Но когда она — на какой-то миг, ненароком — скосила глаз и этот глаз в густых ресницах встретился с таким же скошенным глазом Платона Андреевича, он определил безошибочно: ведала, знала, все знала…

И она поняла, что это отгадано. Спина ее напряглась — струной.

Хохлов усмехнулся. Выпил.

В сущности, такие вот дошлые девчонки — они по-настоящему уважают лишь зрелых, за сорок шагнувших мужчин. Уважают и слегка побаиваются. Потому что только с такими мужчинами они чувствуют себя на равных: по уму, житейской сноровке, всеведению. Только с ними они бывают сполна откровенны, сполна бесшабашны, сполна печальны.

А ровесникам своим они морочат головы. Даже любя.

Платон Андреевич представил себе, как нынче она будет морочить голову этому синеглазому красавцу с кортиком.

Представил — и поймал себя на том, что терпко, жестоко завидует ему.

Он бы согласился. Он бы пошел на это: чтобы ему морочила голову девчонка, и он отлично бы знал, что его морочат, все наизусть знал, но притворялся бы, что ничего не знает, что ему невдомек. И водил бы ее по ресторанам, тратил деньги; слушал бы, как она хохочет, опьянев; замечал бы, как она поглядывает — но на него; где-нибудь в такси обнял бы эту юную талию, тронул бы эти ланьи бедра — и млел бы от собственной безмятежной и стыдной глупости…

Провести вечер с женщиной. Субботний вечер с женщиной.

А вместо этого он вернется в гостиницу, и сосед по номеру станет хвалиться подтяжками, которые он купил в Апраксином дворе, а потом они вместе пойдут в театр смотреть драму Михалкова.

Что за нелепость — он бессчетно бывал в Ленинграде, жил здесь неделями и месяцами, а у него тут нет ни одной знакомой женщины. Ни одной красивой женщины. Если не считать всяких ученых мымр. А ведь бывают и среди них…

Ох, погоди, старик. Погоди.

Ее зовут… Нина. Нина Викторовна… Нина Викторовна Ляшук.

Она из ВНИГРИ. Аспирантка. Была аспиранткой. Да, два года назад она была аспиранткой Научно-исследовательского геологоразведочного института и приезжала на Печору за материалом к своей диссертации. Вероятно, уже защитила.

Хохлов встречался с ней дважды. Первый раз она приходила к нему в управление за консультацией. Второй раз он видел ее в тайге, в геологической партии Мчедели… Именно там.

Платон Андреевич окликнул официанта, расплатился и вышел, даже не взглянув на юницу в зеленом чехольчике.