Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 142

Из глубины зала, приближаясь к сцене, кочевала ко рядам записка. Вот ее кинули на захлопнутую суфлерскую будку. Из-за кулис тотчас выскочил расторопный молодой человек в черной паре, подобрал бумажку, отдал ее председательствующему. А тот, повертев ее в руках, протянул Платону Андреевичу. На записке значилось: «Докладчику».

Хохлов развернул, прочел: «Почему в своем докладе вы умолчали о подлинных причинах, заставивших разведку топтаться в Лыжском районе? Кого вы боитесь — самого себя или призраков прошлого?»

Подписи не было. Почерк показался Хохлову знакомым… Нет, не вспомнить, мало ли он читал всяких служебных бумаг.

Платон Андреевич поднял голову, сощурясь, вгляделся в задние ряды. Но там, под нависшим балконом, было совсем темно.

— Тоня, может быть…

— Нет, не хочу.

Он ужинал на кухне, как обычно. Ему это нравилось: у газовой плиты, воплощающей ныне семейный очаг, подле холодильника, мурлыкающего домовито и ровно, а вдоль стен эти белые шкафы и полки хорошей немецкой работы, на полках эмалевые банки, тоже немецкие, но надписи по-русски: «крупа», «рис», «сахар». Тут вот никак не ошибешься, не спутаешь, тут все разложено по полкам, у каждой полки, у каждой банки свое назначение. И это — хоть это! — дает ощущение порядка, покоя… Он тут как-то яснел душой.

Однако сегодня его даже это раздражало. Из духовки воняло метаном. Занавеска на окне — после стирки, что ли, — скособочилась, стала неприлично куцей. А в довершение всего эти котлеты… Он швырнул вилку.

— Но может быть, ты… У меня есть.

— Не надо.

Она предлагала ему рюмку, а он не хотел. Слава богу, у него не было этой подоночьей привычки пить из-за плохого настроения. Или пить просто так, без толку. Пить он любил с толком.

— Ты полагаешь, что… (…это очень серьезно?).

— Ну, а ты… (…как думаешь? Что я валяю дурака?).

Так они разговаривали между собой уже много лет, отлично понимая друг друга с полуфразы, с полуслова. Это создавало известные удобства, избавляло от длиннот. И, вероятно показавшись бы непостижимым для посторонних, для них самих было совершенно естественным. Как и то, что она называла его Тоней.

— Но, я надеюсь, это не… (…грозит крайностями?).

— А я на них… — Он свирепо грохнул кулаком по столу.

Она прикрыла уши, хотя и знала, что он не договорит до конца. Все-таки она была урожденная Урусова. Наталья Алексеевна Хохлова, его жена, была урожденная Урусова. То есть не просто дворянка, а княжна. Ее девочкой оставили в Омске с крупозным воспалением легких, у добрых людей, на пути в Харбин. Там, в тихом доме, где Хохлов однажды был на постое в пору сибирских экспедиций, ее, уже девицей, и обнаружил Платон Андреевич.

Впоследствии он привык к ней. Точно так же, как к этой манере разговаривать полуфразами. Он привык даже к тому, что Наталья Алексеевна была не ахти как умна. Лично он давно уже считал ее совершенной и непоправимой дурой. Но в гостях либо дома, когда они сами принимали гостей, в различных компаниях, с которыми они водились и где, как правило, собирались достаточно интеллигентные люди, — здесь Наталья Алексеевна всегда и на всех производила очень выгодное впечатление. Она довольно тонко судила о новинках литературы и кино, держалась достойно, не унижалась до провинциальных сплетен, и в этом, наверное, проявляла себя порода. Сам же Хохлов не мог удержаться от корчей, когда она заводила разговор об охлопковской премьере, виденной ею в Москве, и еще об этом новом поэте… ну, как его… Тимошенко?

Что же касается ее дворянства и княжества, то Платон Андреевич никогда, даже втайне, этим не обольщался и не кичился. А проявленную им самим классовую близорукость считал вполне искупленной, протаскав четверть века свою супругу по всяким отчаянным и гиблым, оторванным от цивилизации местам, где все приходилось начинать с самого начала — и не раз, а многажды, и заставив ее делить с ним все лишения и тяготы кочевой жизни. В том же было и ее самой честное искупление.

— Знаешь, Тоня, я начинаю предполагать, что все это из-за…

Наталья Алексеевна повела подбородком куда-то на стену, даже сквозь стену, и еще через несколько стен, — как он сразу догадался, именно в том направлении, туда, где в кабинете Платона Андреевича висела фотография его однокашника по технологическому институту, друга молодости, совершившего впоследствии невероятную и блистательную карьеру, набравшего предельную силу и недавно сверзившегося с этих высот, — судя по всему, непоправимо.

То есть фотография эта висела в домашнем кабинете Хохлова раньше, год тому назад, а потом Наталья Алексеевна сама ее сняла со стены, засунула куда-то подальше, а на место этой фотографии повесила другую — свою собственную, в пышном и улыбчивом девичестве.





Однако, сама того не сознавая, она совершила большую ошибку: этот ее портрет постоянно напоминал Платону Андреевичу о другом, прежнем, висевшем здесь раньше, и все свое разочарование, всю досаду Хохлов переносил теперь на это кроткое лицо в уютных ямочках. И на его теперешнюю обладательницу.

— Если все сопоставить… — продолжала между тем Наталья Алексеевна, — я даже уверена. Пока это не стряслось, все было хорошо… Но как только он… и посыпалось одно за другим… Ведь у нас бывали, видели…

— М-м… — простонал Хохлов, сцепив от злости зубы.

Ко всему прочему она нарушала заведенный обычай, высказываясь слишком обстоятельно и подробно, излагая свою мысль почти дословно, и это было совершенно невыносимо.

— Что?..

— Хватит.

— Но…

— Ради бога.

Он решительно выбрался из-за стола, прошагал по длинному, как кишка, коридору до двери кабинета, но там его — прямо против двери — подстерегали знакомые ямочки, и, круто повернув, он вторгся в гостиную. Там было темно, балконная дверь задернута глухой шторой. Хохлов боком сунулся за эту штору, перед самым его носом оказалось стекло, а штора была позади, и он, отгородившись таким способом с обеих сторон от докучного мира, затаился.

Снаружи был тот зыбкий сумрак, ни день ни ночь, который в эту июльскую пору отделял одни календарные сутки от других.

Машины проезжали по улице с невключенными подфарниками: было слишком светло, чтобы включать их. Но в окнах домов горело электричество: все же света было недостаточно, никому не хотелось сидеть впотьмах.

Все, что само по себе было темным, еще больше потемнело в этом неверном свете белой ночи: мохнатые вершины сосен, толпящихся на еще не вырубленном под застройку пятачке, дощатое чрево автобусной остановки, густые дымы над трубами ТЭЦ, плетеные фермы моста.

А все, что само по себе было светлым, высветилось еще явственней: шиферные крыши зданий, матовые шары незажженных уличных фонарей, гладкое зеркало реки, рассекшей город.

В небе мерцала одна-единственная звезда — Венера.

А чуть пониже, над кромкой городских крыш, полыхало на ветру рыжее пламя. Это был факел крекинговой установки нефтеперерабатывающего завода. Он горел беспрерывно, всегда.

Хохловы жили на четвертом этаже, и отсюда был виден почти весь город. Да и город-то невелик.

Напротив них, через улицу, визави, как говорила Наталья Алексеевна, возвышалась гостиница.

Почти все окна гостиницы были в этот час освещены. Она никогда не пустовала: мало ли народу приезжает по делам из глубинок, да разные визитеры из области, из центра, и еще те, которые приехали наниматься по договору и в ожидании квартир осели в гостиничных номерах.

А теперь был особый съезд, и всю гостиницу заполнили участники геологического совещания.

Платон Андреевич представил себе — кто, как и с кем из приезжих гостей коротает этот вечер, что там пьют, о чем говорят, чьи моют косточки. Уж, вероятно, эти пересуды не минуют его. В другой ситуации он бы и сам навестил старых знакомцев из обеих столиц или же пригласил их к себе. Но сейчас это было бы тягостно и для него и для них и могло быть истолковано превратно.

Он скользил взглядом по этажам, по желтым окнам…