Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 142

— Это я знаю, — кивнул Иван. И вдруг, решившись, сказал Прокофию то, чего никому еще, кроме Катерины, не говорил: — У меня там, на Югыде, парнишка объявился — сын мой. Вот письмо прислал.

Иван пошарил в кармане под робой, вытащил мятый конверт.

— Валеркой звать… Помбурильщика уже.

— Ну! — воодушевился Нырков. — Тогда мы сейчас за него выпьем. За твоего сына. И за моих тоже… Эй, Макарьевна!

Та себя ждать не заставила.

И опять три граненых стакана чокнулись глухим звоном.

Макарьевна на всякий случай, чтобы уж никто не нарушил их приятной компании, подошла к двери, задвинула засов и ставню изнутри притворила. Теперь все, закрыто, кто ни постучись: товар принимаю, выручку сдаю, ревизия…

— Видишь ли, хотел я его сюда забрать — Валерку… — продолжал объяснять дизелисту Иван. — Он и сам просился. Чтобы со мной в бригаде работать… И я, веришь ли, так ждал этой нефти: рассчитывал — снова здесь забуримся, в Скудном, начнем осваивать площадь. А теперь — крышка…

— Какая разница? — возразил Нырков. — Хоть здесь, хоть там. Будете на Югыде вместе работать. Лучше даже: там уже поселок построили, все удобства, не то что…

Иван вздохнул только. Никак не понимал его до конца товарищ, самого главного он не понимал.

Ему-то, Ныркову, конечно, никакой нет разницы: у него в базовом городе жена, хотя она сейчас и лежит в больнице, и дети у него там пристроены — в интернате, и квартира есть.

А у него, у Ивана…

Но он не мог продолжать этой душевной исповеди, потому что, хоть и пьян уже был, а приметил, с каким острым любопытством прислушивается Макарьевна к их разговору. Все ждет, пока дойдет до этого, до самого главного — прямо-таки сгорает от интереса…

Ждала-ждала и наконец не выдержала, сама спросила:

— Значит, теперь уедете вы от нас, Иван Сергеевич? Насовсем покинете?..

Она, эта баба, уже давно поняла то, чего никак не мог взять в толк его друг, нечуткий к подобным делам, как все мужчины.

Но уж этой бабе или просто в ее присутствии Иван Еремеев не собирался исповедоваться.

Потому он и сказал:

— Налей-ка нам, Макарьевна, по одной еще…

Потом он и сам еле помнил, как блуждал впотьмах, как потерял Прокофия, как, толкнувшись в свой дом, обнаружил, что никого там нету, и все же у него хватило соображения, что Катя, наверное, дежурит на ферме, и хватило пьяной отваги потащиться туда, к ней — в осенней сырой непрогляди, по слякотной липкой дороге. Его мотало вкось и вкривь, от одной обочины к другой, он оступался, скользил, вскидывал руки и ноги. При этом он матерился бессвязно и грозно, никого лично в виду не имея, а так, безотносительно, абстрактно, для самоутверждения.

И он в конце концов достиг намеченной цели, добрался до фермы.

И на самом деле Катерина оказалась там.

Она, в белом халате и белой косынке, сидела на чурбаке в самом дальнем закуте, поглаживая бок Шахини, своей любимицы, которая нынче была беспокойна что-то, не заболела ли.

— Катя!.. — позвал Иван еще с порога и, приблизясь, повторил с надрывом в голосе: — Катя…

— О-о, — протянула она, оглядев всю его фигуру и присмотревшись к выражению лица. — Крепко же ты набрался… Где был?

— Катя…

— С кем был? — допытывалась она.

Он только рукой махнул. Неважно, мол. Другое важно.

— Катя… Плохо у нас. Ничего нету, вода.

— Знаю, — сказала она и отвернулась.

Знает. И она уже знает. Все знают.

— Катюша. Что делать-то теперь?..

Он придвинулся к ней совсем близко, тронул белую косынку.

Катерина ничего не ответила.

А корова Шахиня, фыркнув влажными ноздрями, раздраженно затопала копытами. Она еще сильней проявляла свое беспокойство. Должно быть, уловила возникший рядом крутой сивушный запах, и это ей не понравилось.

— Ну что? — Катерина снова погладила пятнистый коровий бок. — Чего тебе? Шашка, Шашечка… Тихо стой.

— Катя… Беда ведь это. А, Катя?

Иван обнял ее плечо, обтянутое белизной халата, и попытался присесть рядом, пристроиться на том же чурбачке.

Но в этот самый момент Шахиня, которой не понравился спиртной дух, которая сегодня прихворнула и к тому же терпеть не могла близ себя незнакомых посторонних людей, вдруг круто повернула шею, пригнула темя и боднула Ивана прямо в грудь.





Иван как сидел на краешке, так и отлетел в угол стойла и шмякнулся с лета в кучу навоза, перемешанного с соломой.

— Шашка!.. — только и успела крикнуть Катерина.

Она вскочила с места и бросилась к Ивану.

— Ванечка, Ваня… — затормошила она его, стараясь приподнять. — Больно тебе? Живой?..

Но он как-то не ощутил особой боли, хотя удар был и силен. У пьяных есть то преимущество, что у них чувство боли притуплено, они ее меньше чувствуют.

Зато подняться на ноги — это им, пьяным, гораздо труднее. И, несмотря на то, что Катерина изо всех сил старалась помочь ему подняться, сапоги его беспомощно сучили по месиву, а руки никак не могли опереться о стенку.

Все же, напрягши силы, он встал.

— Больно тебе, Ваня? — сочувственно переспросила Катерина.

Но он был озабочен другим. Он старался оттянуть наперед заднюю часть своих стеганых штанов и рассмотреть подробней, как они там выглядят.

Разглядел и вовсе закручинился.

— В дерьме я весь, Катя… в дерьме измазался…

Она стала отряхивать его одежду, заодно успокаивая:

— Ладно, ладно… Какое же это дерьмо, Ваня? Ведь это навоз. От него земля родит.

Но Иван Еремеев был безутешен.

Все чувства, которые накопились в нем за этот несчастный день и до сей минуты не находили окончательного выхода, теперь прорвались наружу.

Он привалился к стене коровьего стойла, которая была ниже его самого, и заплакал горькими хмельными слезами.

— В дерьме я, Катя, в дерьме… Кругом в дерьме…

По всей вероятности, он уже вкладывал в эти слова иной, более широкий и обобщенный смысл.

И тут Катерина, только что жалевшая его, вдруг страшно рассердилась, вскипела. И вид у нее сделался довольно решительный.

Она выволокла чурбачок, приставила к ребру перегородки, отделяющей закут от закута, потом за рукав подтянула туда Ивана, усадила его попрямее, прислонив спиной к торцу.

А сама, сбегав в соседнее помещение, вернулась с тяжелым молочным бидоном.

— Ну-ка, — скомандовала она, — разевай рот!

— Катя… — очень жалобно, но робко запротестовал Иван.

— Разевай, говорю! — Она была неумолима. — Я тебя сейчас приведу в равновесие.

Подняла, чуть накренила бидон.

— Ты у меня враз тверёзым будешь… Ну, разевай!

Иван было приоткрыл рот — еще что-то хотел сказать ей.

Но тотчас струя молока хлынула в образовавшееся отверстие.

Он замотал головой, выпучил глаза, однако Катерина, довольно ловко следуя всем этим маневрам, неуклонно направляла струю прямо в цель.

Белая, густая, теплая еще, парная молочная струя хлестала из бидона.

Иван захлебывался, сцеплял зубы, заслонялся рукой, и тогда молоко расплескивалось, брызгало, текло по его брезентовой робе, попадало за воротник, он ежился, как от щекотки, вздрагивал…

Но она, не обращая на все это никакого внимания, снова требовала:

— Рот, рот… Разевай глотку, ну! Ты у меня к завтрему будешь в самом лучшем и прекрасном виде… Рот!

Иван, уже обессилев от этой напрасной борьбы и весь обмякнув, сидел, смежив веки и покорно разинув рот.

А она все больше кренила бидон, и молоко все лилось, лилось…

Глава одиннадцатая

Встреча в райкоме партии была назначена на девять утра.

Почти всю дорогу от Скудного Материка до Усть-Лыжи они ехали молча. А если и заговаривали — то просто так, о чем-нибудь постороннем, о попутном, что на ум взбредет, что с языка сорвется. Избегая основной и главной темы. Хохлов сидел, надувшись как сыч. Нина Ляшук, видя состояние коллеги, не хотела его усугублять. А Терентьев рассудил здраво, что такая беседа должна произойти в обстановке вполне официальной и ответственной, следовательно — в райкоме.