Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 113 из 142

Иван еще никогда в жизни не ел таких вкусных и сытных блюд, какие здесь подавали. Но почему-то его особенно умиляло и трогало, что в каждый завтрак на его тарелке, чуть сбоку, лежал квадратный кусочек масла, еще не размякший от жары, плотный, свежий, как само утро, с прозрачной росинкой на срезе.

А комната, где он жил, была на втором этаже, с балконом, и балкон выходил прямо на Черное море, и целый день это море, огромное и явственно выпуклое, вздутое по округлости земного шара, меняло свой цвет — то в белесую марь, то в нежную голубизну, то в густую купоросную синь, то в зелень, то в свинцовую хмурь. И порой на дальней черте горизонта появлялся маленький чистый теплоход.

Комната была двухместная, на две кровати, на двоих. И вторым, соседом его, к радости Ивана, оказался тоже рабочий человек, как и он, только помоложе, двадцати пяти лет, шахтер из города Кемерово — звали его Гриша. Он был компанейским и славным парнем — добро, что не какой-нибудь хрыч с давней язвой, пишущий в жалобные книги.

Они с Гришей на пару ходили в кино, жарились на пляже, купались. И однажды, под настроение, Иван рассказал Грише вкратце про свою судьбу: как его ни за что ни про что посадили, как он скоротал в общем счете пятнадцать лет, как его с честью потом реабилитировали, и вот он приехал сюда. Ничего, конечно, зазорного не было в том, что Ивана потянуло на эту душевную исповедь. Он даже где-то в глубине души рассчитывал на то, что после этого разговора его сосед Гриша, такой же, как и он сам, рабочий человек, только гораздо моложе, еще, наверное, не набравшийся большого жизненного опыта, не знающий, почем фунт настоящего лиха, — что он зауважает его еще больше, и они, может быть, станут настоящими друзьями, и, даже разъехавшись, не потеряют друг друга из виду, будут переписываться.

Гриша выслушал его рассказ без особого заметного удивления. Ему конечно же помимо Ивана все это было известно — и насчет лагерей, и насчет культа личности, он ведь, поди, и газеты читал, и радио слушал. На лице его минутами отражалось и сочувствие, и страдание, и жалость, когда он внимал Ивановым одиссеям.

Но, странное дело, сразу же после этой задушевной беседы он вроде бы начал сторониться Ивана. Хотя они и продолжали жить в одной двухместной комнате, но жизнь эта была уже не вместе, а врозь. Они еще переговаривались меж собой по утрам, дескать, «доброе утро», и по вечерам, залезая под одеяло, мол, «спокойной ночи», но все это уже был не тот разговор. Когда их глаза ненароком встречались, Гриша уклонял свой взгляд, и во всем его изменившемся поведении чувствовалось борение разных противоречивых чувств, вроде бы он и стыдился, и понимал, что ужасно неправ, но в то же время не мог подавить в себе этого возникшего отчуждения к товарищу, не умел преодолеть обременительной досады, которая мешала ему теперь чувствовать себя беззаботно и весело, тяготился его обществом и по возможности избегал.

Они теперь перестали ходить на пару в кино и на пляж и на разные отмеченные указательными стрелками прогулки. Гриша быстро обзавелся другими приятелями, прилепился к другой компании, а та компания в основном проводила время, забивая «козла» под вечнозеленой сенью, они с утра до ночи колотили костями по столу, и когда один раз Иван Еремеев приблизился к этому столу, просто так, от нечего делать, посмотреть на чужую игру, — ему показалось, что при его появлении вдруг сразу оборвался шедший там, меж делом, за игрой, текущий разговор и сидящие за столом, взглянув на него, так же отвели глаза, как делал это в последнее время его сосед Гриша. Стало быть, догадался Иван, они уже все про него знали, вероятно от Гриши, и его появление навело на них тоже досаду и тоску, и хотя Иван вовсе не имел намерения проситься в игру, а хотел лишь поглядеть, как играют другие, один из сидящих за столом принужденно улыбнулся и, как бы извиняясь, сказал:

— Четверо.

И он после этого окончательно понял, что, несмотря на происшедшую крупную перемену в его жизни, невзирая на то, что вроде бы он теперь полностью восстановился во всех своих гражданских правах, что-то продолжало тянуться за ним из прошлого, осталось что-то такое вроде несмываемой татуировки, от которой уже не избавишься.

Что же касается Гриши и его новых приятелей, то Иван, подумав, пришел к выводу, что обижаться на них не стоит. Видно, так уж свойственно человеческой натуре — стараться себя оградить от неприятных мыслей, от всего, что докучает, что тревожит и бередит сердце. А то ведь, если обо всем этом беспрерывно думать, и без конца судачить об этом, и головами покачивать, и разводить руками, то какая же это будет у людей нормальная жизнь и тем более какой отдых? Лучше уж не думать, не бередить, а там и забыть помаленьку.

В общем, после этого случая с Гришей Иван уже сам отдалился от других и не пытался завязывать новых знакомств, замкнулся в себе.

Он бродил в одиночку по горам, по шоссейным дорогам, по лавровым аллеям.

А больше всего времени он проводил теперь в море: и в утренней незыблемой штилевой глади, и в дневной многолюдной голосистой брызгающей кипени, и в вечернем размеренном прибое. Он впервые в своей жизни познал эту соленую сладость морской воды, ее живительный запах, ее играющую добрую силу. Он плавал часами, без устали, радуясь той бесподобной легкости тела, которая особенно удивляет людей, привыкших к пресноводью.

Он заплывал далеко за красные буи, качающиеся близ берега и обозначающие зону для купания, — дальше плавать не разрешалось, и охранники с вышки спасательной станции зорко за этим следили через бинокли, чтобы никто не нарушал запрет, и ругались на весь пляж, если кто нарушал, в громоподобный мегафон.

Но Ивана неудержимо тянуло в открытое море, он не обращал внимания на эти буи и на этих охранников, и может быть, в этом подспудно проявлялись чувства человека, почувствовавшего теперь себя совершенно свободным — как рыба в воде.

Он только прятался за гребни волн, а когда его выносило на гребень, уходил в него с головой, подныривая, ощущая, как по хребту перекатывается пенный вал.





Однажды, когда дул сильный ветер, его снесло в сторону, и он даже потерял из виду ярко размалеванные дощатые навесы своего санаторного пляжа, а на берегу сейчас виднелись уже другие навесы, полотняные, вздувающиеся парусами, а за ними высилось здание какого-то другого санатория, выстроенное в сказочном стиле, и он понял, что находится в чужих водах, — в это самое время, рядом с ним, в десятке метров из-под волны вынырнула другая голова, обутая в белый резиновый шлем, сверкающий на солнце. Голова эта на вид была уже довольно пожилая, но энергичная, загорелая, мужественная.

Голова тоже увидела Ивана и заговорщицки ему улыбнулась: дескать, знай наших…

Их разделил пенистый гребень.

Ивану показалось, что он уже где-то видел эту выразительную голову. Он дождался, пока схлынет волна и голова появится снова, чтобы к ней приглядеться. И когда голова снова появилась, он заметил, что она тоже приглядывается к нему. Но на той голове был тугой резиновый шлем, обычно до неузнаваемости искажающий лица. А сам Иван купался без шлема, и волосы, когда он выныривал, мокрыми прядями сплошь облепляли его лицо, так что его тоже, наверное, было нелегко узнать.

И они оба, выскакивая из волн, сплевывая и смаргивая соленую воду, присматривались друг к другу.

Но в этот момент оттуда, с суши, издалека, относимое ветром, долетело:

— …ра… ем… мед… ни… ря…

Что, по всей вероятности, относилось к ним обоим и должно было означать: «Граждане за буем, немедленно вернитесь! Повторяю…»

Их засекли.

Голова в белом шлеме еще раз улыбнулась Ивану — мол, ничего не поделаешь — и двинулась обратно.

Иван тоже покорно поплыл к берегу.

Этот, рядом, шел хорошо натренированным кролем, торпедой прорезая воду, и лишь в ногах, как у винта, бурлила пена.

А Иван плыл доморощенным способом, почти до пояса выносясь из воды, каждым взмахом отмеряя сажени.

Они шли все время наравне. И одновременно оба ощутили дно и встали на ноги, чувствуя, как прибой больно сечет камнями лодыжки, и, выждав, когда отбежит волна, шагнули на берег.