Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 142

— Мне реабилитацию дали. Полная реабилитация.

— Ну, понятно. Как всем.

— Что? — переспросил Иван.

— Как всем, говорю. Теперь всем — полная реабилитация.

— Не всем. Только тому, кого неправильно осудили.

— А я фамилию твою помню — Еремин.

— Еремеев.

— А звать как? Вот как звать — не помню.

— Иван.

— Ну, давай, Иван, еще по одной: за твою удачу. Посчастило тебе, домой едешь. Ты сколько отсидел?

— Десятку. И спецпоселения — пять…

— Всего, значит, пятнадцать. А я, считай, с сорок пятого по пятьдесят шестой… десять да один, одиннадцать.

— Чего — одиннадцать? — удивился Иван.

— Одиннадцать годков. Как из пушки.

— Так ведь ты не сидел?

— Ну не сидел, а все равно…

Катях залпом осушил стакан, выпучил глаза, сунул в рот кусок ветчины, зажевал, а потом, глядя на Ивана с какой-то сожалеющей усмешкой, как взрослые глядят на беспонятное дитя, доверительно ему пояснил:

— Ты вот, Еремин, думаешь: дескать, я в лагере сидел, страдал, и теперь, выходит, страдал безвинно… А он, старшина, меня тут содержал под конвоем, на работу гонял. Верно?

— А не так?

— Так-то оно так. Но ведь я же все эти годы тоже при тебе находился, с тобою рядом, на этом Крайнем Севере, мать его в душу!.. Что ж ты думаешь, когда ты тут мерз — так я не мерз? Мне, по-твоему, теплее было? Мне в лесу по десять часов — удовольствие? Для тебя, выходит, мороз, а для меня он не мороз?.. Ты света белого не видал, кроме этой тайги, а я, думаешь, видал? Ни хрена я не видал, ни разу в отпуск не ездил — хозяйство, картошка, четверо детей мал-мала… Плесни-ка еще.

Иван плеснул. Он с большим интересом следил за ходом рассуждений Катяха. Он и не предполагал, что этот рыжий Катях умеет так дельно рассуждать.

— Да… Или вот ты мне скажешь, что капитан Сычев — гад, каких нету, шкура. Верно? А ты знаешь, как он над нами, над строевым составом, издевался?.. А что он к жене моей один раз полез, когда я в отлучке был, на сенокос сопровождал команду, — при детях полез, это ты знаешь?

Губы Катяха искривились, а глаза выслезились. Он их утер кулаком.

— Ничего ты не знаешь, Еремин.

За вагонным окном бежала тайга, еловая и сумрачная, лишь кое-где прошитая редкими стежками березняка. Ноги деревьев были черны от сырости, и даже со стороны угадывалось, что лесная почва туго набрякла водой от стаявшего снега, ступи на нее — и зацыкают из-под ног фонтанчики. И этой почве уже не просохнуть до самой осени, а там польют затяжные дожди.

Поезд шел быстро на длинном перегоне, и лишь на краткий миг разорвался лес, отступил, и на открывшейся плешине мелькнули развалины. Бараки. В три ряда, строго по ниточке и друг дружке в затылок. Но, судя по всему, тут крепко погуляли бульдозеры: стены, беленные снаружи и крашенные синькой изнутри, лежали плашмя на земле, стояли торчмя, налезали рваными глыбами одна на другую, как льдины в ледоход. Зияли дверные проемы. Падал наискосок и все не решался упасть надтреснутый столб с пустой глазницей прожектора. Закопченный печной кирпич валялся вперемешку с битым стеклом. И все это будто диковинным вьющимся растением было повито ржавой колючей проволокой…

Вероятно, не столь давно навели здесь этот разор, однако возникало такое впечатление, что развалинам этим уже долгие века, что это руины какого-то древнего города.

Иван Еремеев и Катях проводили глазами эту картину, потом глаза их ненароком встретились и тотчас расстались. Для них обоих эта картина имела особый смысл, хотя и не скажешь, что смысл этот был для каждого из них одинаков. Просто, может быть, у них обоих в одно и то же время мелькнула мысль, что вот, дескать, игра случая выказала им такую картину именно в тот момент, когда они вели меж собой разговор об этом самом.

— Тоже, понимаешь ли, формализм. Показуха… — помолчав, заметил Катях. — Ну развалили, ну ладно. А ведь можно было под жилье оставить, для вольных. Дома-то сами по себе ведь хорошие, а?

Иван на это ничего не ответил.

— А ты теперь куда едешь? — спросил Катях.





— Говорил уже — в Грозный.

— В Грозный. И кем же ты там будешь работать?

— По специальности, буровым мастером.

— Так. А до посадки ты кем был?

— Бурмастером и был.

— А в лагере кем?

— Сперва на общих. Потом снова бурмастером.

— А после? Когда на поселении находился?

— Тоже бурмастером.

Иван все более удивлялся. Он никак не мог понять этих странных расспросов и никак не мог догадаться, куда же гнет весь этот разговор его собеседник.

— Вот, дорогой ты мой… — Катях торжествующе припечатал ладонью стол. — Каким ты был — таким ты и остался, тот ты и есть. Хоть как тебя жизнь ни разворачивала. Специальность у тебя — первой руки, всегда нужная. Вот ты приедешь, предъявишь свою реабилитацию — и тебя обязаны взять на старую работу. И квартиру тебе обязаны дать в первую очередь. И всякие трали-вали…

Катях наклонился к нему, задышал вином:

— А вот мне — что? Мне… Ну, скажи! Из органов меня уволили — ходи на все четыре стороны. Выслуга лет моя накрылась: ведь тут, на Севере, каждый год считался за два — и мне уже по службе пенсия подходила… Смекаешь?

— Ну.

— Я в охрану попал откуда? Прямо с фронта. Обрадовался, что погоны оставят, звание… А до фронта я кем был? Никем. Пацаном я был, мальчишечкой. Профессии у меня никакой и нету. Винтовку я умею разбирать. Образца одна тысяча восемьсот девяносто первого года. А больше ни хрена не умею… Куда же мне теперь податься, Еремин, вот ты скажи! Мне уж теперь тридцать два года. И детей у меня четверо, и жена… Вот мы сейчас приедем к себе, в Белгородскую область, а где жить будем? У матери дом есть, так она в колхозе.

— При ней и живите, — посоветовал Иван.

— Что? — поразился Катях. — В колхозе? Да я… Да разве ж Галина моя согласится, чтоб ей быть колхозницей — она ведь с образованием, школу окончила. У ней отец бухгалтер. И старшая дочка наша третий год музыке учится, на аккордеоне — мы ей купили. А ты говоришь — колхоз… Пусто?

В бутылке было пусто. Иван поискал глазами официантку, но она запропала где-то.

— Это хуже всего — без профессии, — повторил Катях. — Я, между прочим, последнее время, когда погоны сняли, на гражданку устроиться пробовал. Целый месяц кладовщиком работал, на овощехранилище. Так тоже уйти пришлось — с начальством поцапался…

— Из-за чего?

— А. — Катях досадливо махнул рукой. — Все теперь, понимаешь, демократами заделались — модничают все… Прислали ко мне на склад пионеров, лук перебирать, практика у них, видишь ли. А толку от этого — больше шуму, чем дела. В барабан колотят, песни орут, у меня голова чуть не лопнула. Потом, ладно, домой собрались. Построились. Человек сто. Тут я и смекнул: если каждый из них домой по килограмму лука утащит, мамке гостинец, то это сколько же будет? Ведь я — материально ответственный, весь склад на мне. Так?

— Ну…

— Я и стал в проходной, по одному выпускаю — маленько карманы да пазухи щупаю. Они ничего, не возражали, утихли только. А с ними учительница была, молодая еще, а такая зараза — раскричалась, понимаешь, в слезы. После пожаловалась на меня в горсовет… Оттуда команда: уволить. И даже лично побеседовать с человеком побрезговали: как и что… Вот тебе и демократия!

Он поскреб вилкой железную селедочницу, на которой им подали жаркое, и печально воззрился в окно.

— Так что это еще вопрос, Еремин, кому из нас двоих хужее, — заключил Катях. — Только ты уже свое отстрадал, а мне еще страдать…

— Все это, может, и верно, — сказал Иван Еремеев, поразмыслив над тем, что услышал он от Катяха. — Одного только ты не понимаешь — обиды. Обиды моей. Ведь ни за что… И — пятнадцать лет. Пятнадцать лет жизни долой, псу под хвост. Вычеркнуто.

— Пятнадцать лет, говоришь? — встрепенулся Катях. И, что-то прикинув в уме, уточнил: — Значит, ты в сороковом сел?

— В конце сорокового.

— Так. Значит, в сороковом… А потом был какой? Сорок первый. А дальше какой? Сорок второй. Потом сорок третий. Сорок четвертый. Сорок пятый… Смекаешь?