Страница 43 из 73
Тамошним умельцам легко удается расколоть бывшего наркома, свергнутого большого начальника, который впал в немилость вождя. Они знают, как преодолеть недоверие политиков, поколебать веру людей религиозных и заставить их всех давать показания. А я их повидал, малыш! Вчера они были знамениты, обладали властью, сегодня они падают на колени, хнычут, повторяют приготовленные для них речи, даже не понимая, что не они сами их сочинили.
Но не твой отец, как я уже говорил. После трех дней и ночей бессонницы, трех ночей или трех месяцев тревожного ожидания следователь подбрасывал ему какую-нибудь фамилию, как наживку, чтобы начать разговор. А твой отец всегда отвечал:
— О ком это вы, гражданин следователь, о живом или о мертвом? Я помню только мертвецов.
И тогда мой начальник, тот еще садист, вынужден был сдерживаться, чтобы не убить его на месте. А твой отец был упрям, как бык, его с места не стронешь! Чтобы не ступить на скользкую дорожку признаний, отстаивая невиновность, он сопротивлялся с самого начала. Допрос тянулся и тянулся. Надеялся ли он спасти свою шкуру? Он был слишком умен и прозорлив, чтобы не понять: с признанием или без его судьба решена. И предстоит встреча с «работником четвертого подвала». Однако он сопротивлялся. Уникальный случай в нашей истории: он один выявлял ошибку в отлаженной пыточной системе, и этот факт от него не ускользал. Чтобы успокоить следователя, которого трясло от злости (а мой бедный начальник был уже близок к нервному истощению), твой отец однажды ему заявил:
— Почему вы так нервничаете, гражданин следователь? Потому что я осмеливаюсь противопоставить свою волю вашей? Но вы уже одержали столько побед! Назовите меня исключением из правил и переверните страницу.
— Не могу.
— Вспомните всех, с кем вы уже справились, и мой случай покажется сущим пустяком.
— Не имею права. Из-за тебя все остальные случаи больше не имеют цены.
И тут под грязной, липкой бородой твоего отца мелькнуло что-то вроде улыбки.
— Это мне напоминает Книгу Эсфири.
— Эсфирь? Кто такая? — встрепенулся следователь, счастливый, что вытянул из подследственного хоть какое-то имя. — Она написала книгу? Где она живет?
— Не туда смотрите, гражданин следователь, Книга Эсфири — это из древней истории.
И он начал нам рассказывать о старом царе, его советнике Амане, о красивой еврейке… Почему Аман так ненавидел Мардохея? Послушай, как объяснял это поэт, твой отец:
— Потому что этот одинокий еврей был единственным, кто отказывался его приветствовать. Аман так прямо и сказал: «Когда я вижу, как он стоит, прямой и надменный, перед его упрямством все почести, что мне оказывают другие, теряют всякую цену».
Тут твой отец прервал свой урок из библейской истории, облизнул губы и завершил:
— Но вы-то, гражданин следователь, вы-то живете не в старинные времена, а сегодня. Воспользуйтесь уроком Амана, которому так не повезло, подумайте о его конце… Но прежде всего подумайте о его победах и оставьте мне мою…
Ты не представляешь, сынок, как он нас злил! Мы готовили материалы для суда, а он нам морочил голову своим Аманом!
Но мой начальник все-таки одержал верх. Я тебе сказал, каким образом, но ты, конечно, подумал, что я преувеличиваю… вышиваю по канве… А я ничего не придумываю, сынок. У меня профессия такая, я весь теперь под нее приспособлен: что ни начну, у меня выходит, как милицейский рапорт. Только факты, и все. Ну, так слушай: следователь призвал себе на помощь его писательский талант… Ты понял, сынок? Сила твоего отца была в его таланте, в том, как он писал. Вот начальнику и удалось превратить его талант в слабость. Был бы твой отец простым рабочим или служащим, он бы не уступил. Впрочем, конечно, его бы и не арестовали… Но все это не помешало тому, что следователь его подловил в конце концов. И хорошо подловил. Перехитрил твоего родителя мой начальник. Однажды ночью после особенно долгого и утомительного допроса он изобразил усталость и обронил:
— Все. Сдаюсь. Ты силен. Сильнее, чем я думал. Ни один из наших приемов ни к чему не привел. Тогда вот что: хочу сделать тебе предложение. Ты писатель? Так пиши! Что угодно и как угодно. Вдобавок — когда угодно. Обещаю больше тебе не надоедать. Не хочешь говорить о живых? Очень хорошо. Будешь писать стихи? Еще лучше. Мне просто нужно чем-то заполнить твое дело. Чтобы я мог сказать вышестоящему начальству: «Видите, он пишет свою исповедь».
Тут он дружески улыбнулся, но твой отец был уже слишком измучен, чтобы что-нибудь понимать. Тогда следователь подсказал:
— На твоем месте я бы написал историю своей жизни. Почему бы и нет, если подумать. Какая удачная мысль для писателя! Я предоставлю тебе время и средства… Какой автор, достойный так называться, откажется от подобного предложения?
Хорошо сыграно, гражданин начальник. Браво! У Пальтиеля Коссовера было слабое место. И его нашли. Твой отец, совершенно сбитый с толку, дал себя провести. Я на него молился, а он повел себя, как тряпичная кукла. Писатель в нем поддался искушению писательства, таинственному зову глагола. Человек хотел быть цельным, несокрушимым, а вот поэт дал слабину.
В камеру принесли карандаш и тетрадки. Да, так и было: прямо на дом. Твой отец, все еще осторожный, опасаясь новой хитрости, не прикасался к ним целую неделю. Но слова просились наружу: те, что еще не родились. И он принялся писать. Сначала один невинный стишок, потом другой. Размышление об одиночестве. Другое — о дружбе. Затем письмо к жене. И послание к сыну. Наконец — дневник, который он назвал: «Мое завещание»… Вот этот, который мы сейчас читаем, сынок. Будь покоен: я его прибрал к рукам (однажды расскажу как и почему, но это уже другая история).
Твой отец все писал, и написанное имело сумасшедший успех: следователь больше ничего другого не читал. Каждый вечер ему приносили исписанные страницы. Он их изучал, словно речь шла об исповеди главных людей века. Делал пометки, сопоставлял имена и даты, давал читать куски то одному, то другому, кому считал уместным, передавал мне, чтобы я относил их в сейфы, на которые никто не может, да и не хочет покуситься.
Вот, например, записи, касающиеся Вольфа-Петра-Пауля, обошли многие службы. Поскольку там упоминался Сталин, дело спешно представили Абакумову, а тот лично переправил его Берии. Тот потребовал дополнительных расследований, а для начала — ареста «за недостаток бдительности» Эрманского, ответственного сотрудника НКВД, работавшего в Париже в тридцатые годы. Ты не можешь себе представить, сынок, какой переполох подняло у нас это грязное дело. Наши органы никак не могли изловить эту скотину Эрманского. Его искали во всем социалистическом лагере, его вызывали, за ним посылали всюду, где он мог оказаться, и каждый день приходилось докладывать разъяренному Абакумову, что Эрманский неуловим. Лишь несколько недель спустя все поняли почему: его уже ликвидировали в Париже из боязни, что кого-нибудь предаст. Исполнителем оказался его помощник, тоже наша фигура. Ну да, мы приглядывали и за наблюдателями. Такое было правило: палачи кончали, как их жертвы, — пулей в затылок. Бессмертных и среди них не было.
Иногда на твоего отца находило вдохновение, и он производил на свет какой-нибудь гимн, который я читал с удовольствием: от стихов в голове появлялись новые мысли. Я не всегда там, в этих стихах, все понимал. Но при всем том они мне нравились. А вот начальника моего очень злили, он начинал брюзжать. Однажды, если хочешь знать правду, во мне все перевернулось. Твой отец написал философскую поэму, я там не понял ни единого слова. Следователь тоже ни бельмеса не разобрал, но автора все-таки поздравил. А твой отец внезапно отвернулся, словно хотел спрятаться.
— Что стряслось?
— Ничего, гражданин следователь.
— Ты захворал?